Сегодня мы хотим представить Вам небольшой рассказ о жизни и творчестве Б.Пастернака. Весной 1956 года Борис Леонидович Пастернак закончил работу над главным произведением своей жизни - романом "Доктор Живаго". Он писал его 11 лет, хотя, как считал сам, вся его предыдущая проза, все творчество, вообще, вся жизнь были только подготовкой, черновиком этого романа.
В писательском поселке Переделкино все давно знали что пишет Борис Леонидович. Встречая даже малознакомых людей, он рассказывал о своей работе. Завидев издалека его фигуру, писатели старались быстрее скрыться, понимая, что Пастернак начнет говорить о докторе Живаго. В доме и в гостях он устраивал чтение новых глав романа, они ходили в списках, и передавались из рук в руки. Одним словом, еще до выхода романа о нем уже было широко известно.
Надо сказать, что писатели, даже близкие друзья Бориса Пастернака, например, Анна Ахматова, не очень высоко оценивали его роман: "Гениальный поэт балуется прозой". Другие, близкие Пастернаку люди, подмигивая, говорили о главном герое его романа так: "Хорошо, если бы Юра, писал побольше стихов". Стихи из "Доктора Живаго" все единодушно считали едва ли не лучшим из того, что создал Пастернак.
Наконец, роман дописан. Автор отсылает рукописи в редакции советских журналов. И еще одну передает итальянскому издателю. С просьбой не печатать роман прежде, чем он выйдет на родине. Но вскоре из советских журналов пришли разгромные рецензии. А в Италии был сделан перевод. Коммерческую машину остановить уже было невозможно. Роман вышел. Его перевели на все европейские языки. В 1958 году Шведская академия присудила Пастернаку Нобелевскую премию. Борис Леонидович был счастлив, его близкие - в ужасе. Начались дни, которые назовут его Гефсиманским садом.
К востоку от стен Старого Города высится над Иерусалимом Елеон - Масличная Гора. А у ее подножия лежит Гефсиманский сад с тысячелетними маслинами, где очень любил бывать Христос. Название сада происходит от еврейского слова "гет-шемен" - "маслодавильня". Кроме привычного, слово "масло" или "елей" имеет еще один перевод: "милость Божия".
Лужайка обрывалась с половины.
За нею начинался Млечный Путь.
Седые серебристые маслины
Пытались вдаль по воздуху шагнуть.
В конце был чей-то сад, надел земельный.
Учеников оставив за собой,
Он им сказал: "Душа скорбит смертельно,
Побудьте здесь и бодрствуйте со Мной".
Он отказался без противоборства,
Как от вещей, полученных взаймы,
От всемогущего и чудотворства,
И был теперь, как смертные, как мы.
Его отец, Леонид Пастернак, был известным художником. У них в гостях бывали Скрябин, Чехов, художник Николай Ге, Толстой Лев Николаевич. Люди совершенно разные и в своих исканиях, и в своем мировоззрении. Их объединяло и роднило особое пристрастие к нравственным вопросам, свойственное всей русской интеллигенции сочувствие к человеческому страданию. В их кругу часто спорили о Евангелии, религии. После Борис Пастернак перенесет эту обстановку в свой роман. Мальчик рос, наступило время поисков самого себя. То он хотел стать чистым художником, заниматься музыкой. То увлекался учением Толстого. Где-то в 1910 - 12 годах, с увлечения поэзией Блока, он ощутит влияние христианской мысли. Как скажет он позднее: "Тогда сформировался фундамент моего личного своеобразия".
В тот момент разошлись пути отца, Леонида Пастернака и сына. Они оба, выйдя из интеллигентской культуры, станут людьми религиозными. Но отец открыл Талмуд, стал иудеем. Сына влекли ценности Нового завета. Отец эмигрировал и прожил остаток жизни в Лондоне. Сын принял революцию, которую приняли вначале и многие русские богословы. Обновление жизни, которая она несла, показалось ему сродни тому, что произошло в первом веке нашей эры. Правда, очень скоро выяснилось, что "рай" строят без Бога.
Фамилия главного героя романа - доктора и поэта Юрия Живаго - это форма церковнославянского слова "живой". Слабый, сомневающийся человек, который отстаивал единственное право - жить своей жизнью. Но мир вокруг него летел в пропасть: "Сейчас страшный суд на земле, милостивый государь, существа из апокалипсиса с мечами и крылатые звери, а не вполне сочувствующие и лояльные доктора", - так, свысока говорит Юрию идейный революционер, каратель Стрельников. Но та эпоха, которая легко ломала даже мужественных военных, ничего не смогла поделать с доктором Живаго. С его верой в Бога, в жизнь, в простые человеческие ценности. Жизнь бессмертна, если она идет путем жертвенности и самоотречения. Борис Леонидович Пастернак был в этом убежден.
Но в полночь смолкнут тварь и плоть,
Заслышав слух весенний,
Что только-только распогодь -
Смерть можно будет побороть
Усильем Воскресенья.
Все, кто знал Пастернака, говорят о его невероятном жизнелюбии, бодрости, каком-то детском эгоизме. "Жизнь свою он должен прожить любимым, избалованным и великим" - писал о нем Шкловский. В жуткие сталинские времена, казалось, он один обладает какой-то чудесной охранной грамотой. Вероятно, чудо заключалось в том, что его, как мастера уважал сам Сталин. Не потому что был тонким ценителем поэзии. Все проще: Пастернак действительно был самой яркой, самой самостоятельной фигурой в литературном мире. Причем не раздутой партийной, а подлинной. Его авторитет был необычайно высок и за границей. Воздействие своей охранной грамоты Пастернак пытался распространить и на своих друзей.
В 1936 году в газете "Правда" вышла статья "Сумбур вместо музыки", о творчестве Шостаковича. С нее, в общем-то, и начались громкие публичные процессы над творческими людьми. Было собрание Союза писателей. Естественно все хором осуждали Шостаковича. Единственный, кто выступил с защитной речью, был Пастернак. Но это была даже не защита. В зал, где почти каждый мог составить профессиональный донос, он сказал: "Не орите, а если уж вы орете, то не все на один голос. Орите на разные голоса".
Такой оплеухи ему не забыли. И во время "оттепели" припомнили. Травля была всенародной. В те дни ярые комсомольцы Литературного института собирали группу, чтобы устроить погром на даче Пастернака. Две бабы бранились в метро, и одна говорила другой: "что я тебе живага какая-нибудь".
А дни все грозней и суровей,
Любовью не тронуть сердец.
Презрительно сдвинуты брови,
И вот послесловье, конец.
Свинцовою тяжестью всею
Легли на дворы небеса.
Искали улик фарисеи,
Юля перед Ним, как лиса.
И темными силами храма
Он отдан подонкам на суд,
И с пылкостью тою же самой,
Как славили прежде, клянут.
Поначалу Борис Леонидович не придавал особого значения нобелевской травле. Нападки на него бывали и раньше, и весь набор человеческой подлости был ему прекрасно известен. Чем могли удивить эти люди переводчика Шекспира? Встречаясь с руководителем травли, неким Поликарповым, совершенно озверевшим от бессонницы, бодрый подтянутый Пастернак раскланивался с ним и участливо спрашивал: "Ай-ай-ай, как плохо выглядите, Дмитрий Алексеич, что с вами, не больны ли?"
Потихоньку страсти стали утихать. Пастернака даже собирались отпустить на вручение Нобелевской премии, чтобы окончательно не уронить престиж государства. Но тут он отправляет в Нобелевский комитет письмо, где говорит, что вынужден отказаться от премии в связи с тем, какой смысл ей придан в обществе, к которому он принадлежит. Это вызвало настоящую волну бешенства и придало компании новое развитие. Человек, втоптанный в грязь, лишенный всех прав, отказывается от денег, от больших денег. Ярлык алчного гения, продавшегося капиталистам, который на него клеили, он с легкостью сорвал. Советское правительство нанесло последний удар: было принято решение выдворить Пастернака из страны. Оказалось, Борису Леонидовичу было, что терять. Он был совершенно обессилен. И под воздействием близких написал письмо Хрущеву.
"Я связан с Россией рождением, жизнью, работой. Я не мыслю своей судьбы отдельно и вне ее. Выезд за пределы Родины для меня равносилен смерти, и поэтому я прошу не применять по отношению ко мне этой крайней меры".
В Гефсиманском саду Христос проводит одну страшную ночь лицом к лицу с надвигающейся смертью. Он отдает Свою жизнь добровольно. Но как тяжело. Первый раз он молился Отцу: "Отче, если это может Меня миновать - да минет!". Потом борьба и снова молитва: "Если не может миновать, Отче, пусть будет". И только в третий раз, после неимоверного борения до кровавых капель пота, Он смог сказать: Да будет воля Твоя!
Иногда кажется, что Христу, Всемогущему Богу Вседержителю легко было отдавать Свою жизнь за нас. Но наш Спаситель умирал как простой человек - не Божеством Своим бессмертным, а нашим живым беззащитным человеческим телом.
Гул затих. Я вышел на подмостки. Прислонясь к дверному косяку, Я ловлю в далеком отголоске Что случится на моем веку. На меня наставлен сумрак ночи Тысячью биноклей на оси. Если только можно, Авва Отче, Чашу эту мимо пронеси. Но продуман распорядок действий, И неотвратим конец пути. Я один, все тонет в фарисействе. Жизнь прожить - не поле перейти.
В самом начале июня 1960 года в подмосковном поселке Переделкино хоронили великого поэта Бориса Леонидовича Пастернака. За несколько десятилетий это были первые похороны писателя такого масштаба, который умер в своей постели. Он никогда не был в лагерях, даже не сидел в тюрьме. Внешне благополучная жизнь. Если не считать те два года, которые прошли после присуждения ему Нобелевской премии, два года, которые его убили.
Отпевали Бориса Леонидовича в храме, который был виден из его окна. Несколько тысяч человек пришли проводить великого русского поэта в последний путь, хотя в этот день на Переделкино не ходили электрички. Повсюду были шпики. Похороны фотографировались. Каждый, кто на них присутствовал, знал, что у него больше нет "советского" будущего. Это был настоящий гражданский поступок. Панихида превратилась в антиправительственную демонстрацию. Стихи из романа "Доктор Живаго" читали вслух. Анна Ахматова, которая была там, говорила: "У меня такое чувство, что это торжество, большой религиозный праздник. Так было, когда умер Блок. Это были настоящие русские похороны. Такие нужно заслужить".
Шли и шли, и пели "Вечную память"- так начинается роман "Доктор Живаго". Первоначально, в рукописях, в качестве его названия, размашистым пастернаковским почерком были выведены строчки из Апокалипсиса: "Смерти не будет".
Мерцаньем звезд далеких безразлично
Был поворот дороги озарен.
Дорога шла вокруг горы Масличной,
Внизу под нею протекал Кедрон.
Лужайка обрывалась с половины.
За нею начинался Млечный путь.
Седые серебристые маслины
Пытались вдаль по воздуху шагнуть.
В конце был чей-то сад, надел земельный.
Учеников оставив за стеной,
Он им сказал: "Душа скорбит смертельно,
Побудьте здесь и бодрствуйте со Мной".
Он отказался без противоборства,
Как от вещей, полученных взаймы,
От всемогущества и чудотворства,
И был теперь, как смертные, как мы.
Ночная даль теперь казалась краем
Уничтоженья и небытия.
Простор вселенной был необитаем,
И только сад был местом для житья.
И, глядя в эти черные провалы,
Пустые, без начала и конца,
Чтоб эта чаша смерти миновала,
В поту кровавом Он молил Отца.
Смягчив молитвой смертную истому,
Он вышел за ограду. На земле
Ученики, осиленные дремой,
Валялись в придорожном ковыле.
Он разбудил их: "Вас Господь сподобил
Жить в дни Мои, вы ж разлеглись, как пласт.
Час Сына Человеческого пробил.
Он в руки грешников Себя предаст".
И лишь сказал, неведомо откуда
Толпа рабов и скопище бродяг,
Огни, мечи и впереди - Иуда
С предательским лобзаньем на устах.
Пётр дал мечом отпор головорезам
И ухо одному из них отсек.
Но слышит: "Спор нельзя решать железом,
Вложи свой меч на место, человек.
Неужто тьму крылатых легионов
Отец не снарядил бы Мне сюда?
И, волоска тогда на мне не тронув,
Враги рассеялись бы без следа.
Но книга жизни подошла к странице,
Которая дороже всех святынь.
Сейчас должно написанное сбыться,
Пускай же сбудется оно. Аминь.
Ты видишь, ход веков подобен притче
И может загореться на ходу.
Во имя страшного её величья
Я в добровольных муках в гроб сойду.
Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко Мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты".
===========
Стояла зима.
Дул ветер из степи.
И холодно было Младенцу в вертепе
На склоне холма.
Его согревало дыханье вола.
Домашние звери
Стояли в пещере.
Над яслями тёплая дымка плыла.
Доху отряхнув от постельной трухи
И зёрнышек проса,
Смотрели с утёса
Спросонья в полночную даль пастухи.
Вдали было поле в снегу и погост,
Ограды, надгробья,
Оглобля в сугробе,
И небо над кладбищем, полное звёзд.
А рядом, неведомая перед тем,
Застенчивей плошки
В оконце сторожки
Мерцала звезда по пути в Вифлеем.
Она пламенела, как стог, в стороне
От неба и Бога,
Как отблеск поджога,
Как хутор в огне и пожар на гумне.
Она возвышалась горящей скирдой
Соломы и сена
Средь целой Вселенной,
Встревоженной этою новой звездой.
Растущее зарево рдело над ней
И значило что-то,
И три звездочёта
Спешили на зов небывалых огней.
За ними везли на верблюдах дары.
И ослики в сбруе, один малорослей
Другого, шажками спускались с горы.
И странным виденьем грядущей поры
Вставало вдали всё пришедшее после.
Все мысли веков, все мечты, все миры.
Всё будущее галерей и музеев,
Все шалости фей, все дела чародеев,
Все ёлки на свете, все сны детворы.
Весь трепет затепленных свечек, все цепи,
Всё великолепье цветной мишуры...
...Всё злей и свирепей дул ветер из степи..
...Все яблоки, все золотые шары.
Часть пруда скрывали верхушки ольхи,
Но часть было видно отлично отсюда
Сквозь гнёзда грачей и деревьев верхи.
Как шли вдоль запруды ослы и верблюды,
Могли хорошо разглядеть пастухи.
" Пойдёмте со всеми, поклонимся чуду,"
Сказали они, запахнув кожухи.
От шарканья по снегу сделалось жарко.
По яркой поляне листами слюды
Вели за хибарку босые следы.
На эти следы, как на пламя огарка,
Ворчали овчарки при свете звезды.
Морозная ночь походила на сказку,
И кто-то с навьюженной снежной гряды
Всё время незримо входил в их ряды.
Собаки брели, озираясь с опаской,
И жались к подпаску, и ждали беды.
По той же дороге, чрез эту же местность
Шло несколько ангелов в гуще толпы.
Незримыми делала их бестелесность,
Но шаг оставлял отпечаток стопы.
У камня толпилась орава народу.
Светало. Означились кедров стволы.
"А кто вы такие?" спросила Мария.
" Мы племя пастушье и неба послы,
Пришли вознести Вам Обоим хвалы.
" Всем вместе нельзя. Подождите у входа.
Средь серой, как пепел, предутренней мглы
Топтались погонщики и овцеводы,
Ругались со всадниками пешеходы,
У выдолбленной водопойной колоды
Ревели верблюды, лягались ослы.
Светало. Рассвет, как пылинки золы,
Последние звёзды сметал с небосвода.
И только волхвов из несметного сброда
Впустила Мария в отверстье скалы.
Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба,
Как месяца луч в углубленье дупла.
Ему заменяли овчинную шубу
Ослиные губы и ноздри вола.
Стояли в тени, словно в сумраке хлева,
Шептались, едва подбирая слова.
Вдруг кто-то в потёмках, немного налево
От яслей рукой отодвинул волхва,
И тот оглянулся: с порога на Деву,
Как гостья, смотрела звезда Рождества.