ОТ АВТОРА
Наблюдения, размышления о жизни вообще и о христианской жизни в частности, о роли христианства и христиан в современном мире подвели меня к выводам в чем-то неожиданным и в глубине души даже не всегда желаемым. Я хотел жить «в ногу со временем», но для меня это оказалось невозможным.
Я знаю многих людей, считавших себя православными и при-шедших к протестантизму в разных его вариантах. Но я не встречал ни одного человека, от протестантизма пришедшего к православию (не утверждаю, что их нет совсем). Такого человека я встретил в себе. Книга в основном об этом.
«В скорби своей они с раннего утра будут искать Меня и говорить: пойдем и возвратимся к Господу! Ибо Он уязвил – и Он исцелит нас, поразил – и перевяжет наши раны;
Оживит нас через два дня, в третий день восставит нас, и мы будем жить пред лицем Его.
Итак познаем, будем стремиться познать Господа; как утренняя заря – явление Его, и Он придет к нам как дождь, как поздний дождь оросит землю».
(Осия. 6:1-3)
* * *
Раздумывая о событиях долгой и сложной проходящей жизни, писатель Дмитрий Мережковский такой вроде бы простой итог подводит: «Что я делал на земле? Читал Евангелие». Сразу звучит как бы неожиданно и несколько манерно. Немногого, дескать, стоят написанные знаменитые художественные тома, эстетические, философские сочинения, идейные полемики. Но, в сущности, для каждого из людей так ответить было бы правильно. И для тех даже, кто Евангелие в руки не брал. Потому что после распятия и воскресения Христа нет для жизни человека ничего более значимого, более определяющего весь его духовный склад, чем Благая весть. Хотим мы того или не хотим, принимаем Христа или отвергаем, жизнь каждого из нас проходит в поле его воздействия. Вечным у нас остается то, что мы взяли от Евангелия.
* * *
Как ни изощряешься, ни ломаешь мозги в размышлениях о вечных вопросах бытия, в конце концов понимаешь, что ничего нового не откроешь, не придумаешь, не изобретешь («Нет ничего нового под солнцем», - говорит Экклезиаст). Но недаром назвали эти вопросы вечными, мы обречены возвращаться к ним вновь и вновь. Можно вычитать, услышать любые мысли, идеи, разделять их, соглашаться с ними, – но они не будут твоими. Твое – это то, что открыто собственным опытом. Так и будем мы вращаться в кругу одних и тех же вопросов и ответов. Повторяемость их неизбежна, как неизбежна повторяемость жизненных циклов. Неизбежна их ограниченность, потому что ограничено земное человече-ское бытие. Но неисчерпаема, неповторима и вечна духовная сущность каждого человека. Потому-то и будет всегда новым и интересным всякий индивидуальный духовный опыт, при внешней схожести и повторяемости.
Большинство людей обходится без изнуряющих раздумий о смысле жизни, а живет в бессознательной врожденной уверенности в ее необходимости, не нуждающейся в обосновании. Для нашего биологического организма такое состояние здоровое, нормальное. Оно присуще и животным. Человеческая же душа, очевидно, нуждается в обосновании, которое в полной мере дает только Бог.
Среди множества прочитанного в юности мне встретились та-кие стихи Генриха Гейне, созвучные тогдашним моим мыслям и настроениям, так что я не поленился выписать их в отдельную тетрадку, специально предназначенную мною для мудрых изречений.
ВОПРОСЫ
У моря, пустынного моря полночного
Юноша-муж одиноко стоит.
В груди его скорбь, сомненьем полна голова,
И мрачно волнам говорит он:
«О, разрешите мне жизни загадку,
древнюю, полную муки загадку!
Уж много мудрило над нею голов –
Голов в колпаках с иероглифами,
Голов в чалмах и черных беретах,
Голов в париках. И тысячи тысяч других.
Скажите мне, волны, что есть человек?
Откуда пришел он? Куда он идет?
Кто там над нами живет на звездах золотых?»
Волны журчат своим вечным журчаньем,
Веет ветер, – бегут облака;
Блещут звезды, безучастно-холодные,
И дурак ожидает ответа.
(пер. М. Михайлов)
Но недолго находил я в этом стихотворении какую-то муд-рость, пожалуй, пока переписывал. Тревога и неудовлетворенность так и не оставили меня. Хотелось, конечно, очень хотелось поверить знаменитому поэту, выбросить из головы эти вечные вопросы, на которые нет ответов, жить подобно птичке, или корове, или ослу, или муравью… - не заглядывая за пределы земного своего су-ществования. Живут же так многие, даже признанные великими. Но у меня не получалось, и так всю жизнь.
С точки зрения земной целесообразности наличие свободы во-ли, отвлеченного мышления, знание своей смертности у конечно-го, смертного существа ничем не оправдывается, не объясняется. Возможность познания сама по себе предполагает необходимость пребывания вне объекта познания. Знание о конечности означает, что в нас есть что-то такое, что возвышается над конечностью, таковым не является. Иначе бы мы были полностью поглощены ко-нечностью, и не было бы о ней знания. Мы часть Вселенной, но в то же время выше ее, потому что имеем возможность смотреть и на Вселенную и на себя в ней со стороны. Kонечны животные – и поэтому они об этом не знают и живут инстинктами. Для полноценной земной, биологической жизни такое знание не только не нужно, но и вредно. Но мы о своей земной конечности знаем. Значит, нас что-то ждет и за пределами земной жизни.
Мы не можем кончаться с физической смертью. И земной мир, и вся материальная Вселенная может иметь смысл (думаю, так и есть) как условие существования человека. И зарождение и разрушение галактик, и смена дня и ночи, и дуновение ветра, и рост травы, и полет птицы, и бросок зверя – все ради возможности появления такого существа, как человек. Но в таком случае для чего-то должен предназначаться и он. Понятие смысла всеобще, в мире не может быть бессмыслицы. При этом смысл конечного предмета или явления не может замыкаться на нем самом. Разговор о смысле невозможен только в отношении Вечности, поскольку она и есть сам смысл. В стремлении к ней обретает свой подлинный смысл все конечное. Если мы спрашиваем: есть ли смысл жизни челове-ка? – то ответ должен быть только утвердительным. О том, чего нет, и вопросов нет. В чем этот смысл, что находится за пределами земного человеческого существования – вот камень преткновения мудрецов.
А между тем простой и понятный каждому (а только таким он и может быть) ответ на этот вопрос присутствует на виду и на слуху человечества во все века его существования. И внутри нас он заложен – как голос совести. К современному человечеству он пришел с Библией. Но в странном ослеплении мы упрямо отвергаем его, мудрствуем, сопротивляемся. У многих людей механизм восприятия устроен подобно ситу: что-то пропускается, принимается, усваивается (часто ненужное, неразумное); а перед чем-то словно встает заслон (причем очевидным и разумным, как, например, вера в Бога). Верно предсказано в Библии: «…слухом услышите, и не уразумеете; и очами смотреть будете, и не увидите. Ибо огрубело сердце народа сего, и ушами с трудом слышат, и очи свои сомкнули, да не узрят очами, и не услышат ушами, и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтоб Я исцелил их» (Исаия.6:9-10). На любые вопросы найдутся исчерпывающие, убедительные ответы – стоит лишь принять Библию. Но, оказывается, принять ее не так-то просто. Для этого требуется полное изменение внутреннего мира человека, необходимо «родиться свыше», как сказал Христос. А это от наших изменчивых желаний не зависит, Божий дар, как тоже сказано в Евангелии. Так что же – пассивно жать этого дара? Нет. Чтобы получить его, мы должны не убегать от Бога, а сделать шаг навстречу Ему. А это просто. Для начала достаточно заглянуть в себя.
Перебирая сейчас в памяти многие события моей жизни – с по-зиций верующего, – я с радостным удивлением различаю во всем руку Божью. Объяснимы и оправданы все мои неудачи и беды. Вся жизнь моя складывалась из планов, событий, начинаний, сулящих жизненный успех. Все в жизни начиналось у меня легко, удачливо. Это касается и учебы, и работы, и творческих, научных порывов, и семейной, бытовой жизни. Но какие-то силы разрушали все начинания. И при том не скажешь, что это были какие-то конкретные, персонифицированные злые силы. Не скажешь, что помешало мне конкретно это, это и это. Просто создавалась такая атмосфера вокруг и во мне, что все начинало шататься, рушиться. А я и не сопротивлялся – не было почему-то ни воли, ни особого желания делать себе удачливую жизнь.
Вот в этих видимых житейских неудачах и вижу я Божье бла-гословение. Что было бы со мной, если бы все в жизни складывалось успешно? Втянуло бы меня болото благополучного существования, и вряд ли так упрямо искал бы я Бога. В мире множество таких судеб. А мне Бога нужно благодарить.
Да и тот же Генрих Гейне к концу жизни признался: «Наконец, после долгих поисков, я оказался на том же фундаменте, что и дядя Том, т.е. на Библии. Со всем моим научным знанием я достиг не больше, чем бедный необразованный негр, который едва умел читать».
* * *
Признак наступающей старости это, наверное, или утомление жизнью: все чаще возникает тяга к жизни спокойной, простой, с минимумом забот, самых необходимых, насущных, желательно поближе к природе… Не я первый, не я последний переживаю это. Такую жизнь на лоне природы, вдали от коварных благ цивилизации воспевали еще в античные времена, не минули ее соблазны и Руссо, и Толстого, и многих не столь известных. Сейчас об этом и писать сочтут плохим тоном.
Но вдруг вспомнил я, что ведь было у меня нечто подобное, но по молодости оказалось в тягость, прошло мимо.
Мне было двадцать три года, когда неисповедимые движения судьбы привели меня в отдаленное украинское село. В маленькой школе для меня нашлось место учителя русского языка и литературы, для жилья выделили две комнатки в старом, еще дореволюционной постройки доме. Дом стоял в заброшенном полузасохшем саду, уже почти неплодоносящем. Среди редкой листвы торчали черные, корявые сучья яблонь и груш.
Изредка дом ремонтировали, подновляли. Но ветхость, как ее ни прячь, давала о себе знать. Она проглядывала сквозь свежую краску в подгнивших оконных рамах и дверях, в щелястых, опасно гнущихся под ногами полах, в протекающей, несмотря на все ремонты, крыше. Ну а главное, конечно, во всем облике этого когда-то высокого дома, теперь вросшего в землю почти до самых окошек. Толстые саманные стены хорошо хранили тепло зимой, а летом спасали от жары, но и давали прибежище несметному количеству мышей, изрывших их своими норами. Борьба с мышами была одной из главных забот во все годы моей жизни в этом доме. Полностью избавиться от них было невозможно. По ночам они пищали под полом, шмыгали за плинтусами, бегали даже по стенам и по-толкам, сваливаясь прямо на кровать. Каждое утро я сметал их по-мет со столов и другой мебели. Потом я привык к ним, сжился, и хоть воевать продолжал, но уже без особого ожесточения.
Я научился топить печь и стал находить в этом удовольствие. Мне нравилось колоть дрова, следить, как разгорается огонь, слушать потрескивание дров, гул огня, нравился терпковатый запах дыма. Приятно было ощущать волны живого тепла от печи, побеждающие сырость и холод.
Воду я брал из старого колодца, расположенного в саду, недалеко от дома. Вода была всегда холодной и сладковатой на вкус, мягкой. Процесс опускания в колодец ведра на звенящей цепи, набирания воды, вытаскивания потяжелевшего ведра с плавающими листьями, веточками, тогда обыденный, а иногда и обременительный, в воспоминаниях почему-то оказывается одним самых значимых действий (как и хлопоты с печью) в ряду других, образующих течение жизни.
Как бы сама собою жизнь определилась просто. Я ходил в школу, учил детей, в меру сил и способностей занимался хозяйством: кроликов держал, научился орудовать косой, выращивать картошку и свеклу, много читал, кое-что записывал. Но по молодости хотелось жизни городской, яркой, шумной, красивой.
Больше всего меня угнетало то, что теперь, на временном и пространственном удалении, привлекает: пресловутый «идиотизм» деревенской жизни, безысходная подчиненность узкому кругу однообразных забот, обусловленных физическими потребностями. В этом мире разногласия с соседом из-за межи, аппетит поросенка, урожайность картошки по масштабности приближались к вопросам жизни и смерти.
Я всегда резко отрицательно относился к высокомерным пре-зрительным выпадам в адрес этого «идиотизма», зная, что на таких деревенских «идиотах» стоит мир. Сам же в той среде не ужился. Уехал оттуда со смешанным чувством и облегчения, и утраты чего-то важного.
Так стоит ли опять возвращаться к такой жизни? Хочется ска-зать, что да, стоит, но что-то удерживает. Не повторится ли та же история – с неудовлетворенностью, доходящей до нервного расстройства? И чем больше я рассуждаю, тем яснее мне представляется, что не в одной молодости, видно, проблема. От себя не убежишь – вот простая истина. Источник обретения мира в душе нуж-но искать не в перемене условий и места жительства.
В бегстве людей, уставших от цивилизации, на природу, к патриархальной жизни, мне всегда виделось что-то неестественное, фальшивое. При всей их искренности, они несут цивилизацию в себе, они ею отравлены и никогда и нигде уже от нее не избавятся. Всегда можно отличить «опростившегося» горожанина от корен-ного жителя деревни. Цивилизованный человек может извлечь что-то полезное для себя из прикосновения к «естественной» жизни, но сам стать естественной частью этой жизни уже никогда не смо-жет.
Лев Толстой правильно призывал учиться жить у мужика. И сам пахал землю, рубил дрова, шил сапоги – что было уже непра-вильно. Те же мужики смеялись над ним. Учиться нужно было от-ношению к жизни, живя в тех формах, в какие тебя поставила судьба, какие тебе более всего присущи. А так получилось юродствование.
Искать Бога нужно в душе, а не во внешнем мире. В мире Бога не ищут, в мир от Бога убегают. Потом мы поймем, что нам нужно (а главное – не нужно) в этом мире.
* * *
Все мы родом из детства, - сказал кто-то.
Вспоминаю день то ли ранней весны, то ли поздней осени. Сы-ро во всяком случае было, холодно.
Влажные окна еще по-ночному чернели. Поднимались и сразу падали тяжелые липкие веки, путались сон и явь, но уже безжалостно резал глаза голый свет электрической лампочки, шаркали по полу бабушкины тапки и привычный голос мамы повторял: «Вставай, сынок! Пора!», руки ее время от времени осторожно теребили мое теплое расслабленное тельце, допуская через складки потревоженного одеяла предутренний неуютный холодок.
Потом она натягивала на меня, полусонного еще, хныкающего, охолонувшие за ночь штанишки, рубашку, умывала холодной во-дой, и вот я уже окончательно проснувшийся, одетый сижу на высоком стуле, болтаю ногами, что-то пью теплое, что-то жую и вижу, и чувствую какую-то необычную взволнованность, растревоженность в движениях и голосах мамы и бабушки. Младший братишка уже возится на полу, он всегда был непоседливый.
Сколько лет было мне тогда? Не больше пяти-шести, пожалуй. А братишке моему, выходит, и того меньше – годика четыре.
Заботливо укутанные, мы вышли в холодную сырую темноту, и сразу охватила нас предутренняя промозглость, единственной опорой в ней была теплая мамина рука.
Помню низкое небо без звезд, порывы холодного ветра с кап-лями дождя и снежными крупинками, слегка подмерзшую грязь под ногами, в которую с приятным хрустом проваливались ботинки, пустоту ночи с редким лаем собак и недалекими гудками паровозов.
Мы пришли на вокзал и ждали в огромном холодном здании, сидя на деревянных желтых скамейках. Каменный пол в грязных опилках, слоняющиеся, как тени, люди с недовольными помятыми лицами, скрюченные бесформенные фигуры на скамейках, с чемоданами, мешками, узлами под головами, хриплый, неразборчивый, пугающий голос из невидимых динамиков – с того ли дня я помню это? Так часто приходилось впоследствии видеть и переживать подобное, что этот сложный неуютный образ вокзала врос в мое сознание как нечто постоянное, незыблемое, знакомое мне всегда. На-верное, мама говорила, зачем мы здесь, кого встречаем, но помню я лишь ожидание, волнение, вокзальную сутолоку и собственную бесприютность…
С гудками и облаками белого пара медленно проплыл мимо перрона огромный черный паровоз с огромными колесами, красиво раскрашенными красным и черным, а за ним темно-зеленые вагоны с неожиданно ярко светящимися окнами, в которых мелькали чьи-то лица, плечи, руки.
Мы пробирались вдоль поезда, толкаемые со всех сторон, из дверей вагонов выпрыгивали люди с чемоданами и мешками, многие из них были странно похожи друг на друга стегаными ватниками, серыми лицами и короткими прическами.
У одного из вагонов мы остановились. Как и всюду, здесь один за другим, толкаясь, спускались на перрон люди, их встречали разноголосыми криками, слезами и смехом, объятиями и рукопожатиями. Но вот какая-то заминка произошла в узком проходе, потом там возникла мужская фигура без шапки и верхней одежды, не-смотря на холод, в военном кителе без погон, знакомая, но сразу не узнаваемая.
-- Смотрите, отец! – сказала мама, выдвигая нас вперед.
А отец – я теперь узнал его, несмотря на налет отчужденности, наложенный непривычной публичностью нашей встречи, -- не торопился спуститься на перрон, не вглядывался в лица встречающих, как другие, а все оглядывался назад, что-то говорил внутрь тамбура и спустился на перрон спиной вперед, будто боялся потерять из виду что-то в глубине вагона.
А оттуда выходил еще кто-то, незнакомый, неловко выходил, боком, толкаясь локтями, спиной, боками о стенки, поручни, и руки этого незнакомого оттягивали какие-то горизонтально располо-женные палки, а потом оказалось, что это ручки носилок, а на носилках неподвижно лежал незнакомый мне древний старик, худой, с белой бородой и голым желтым лбом. Носилки поставили на перрон, и в образовавшемся вокруг них безлюдном пространстве остались мы: отец, мама, я, брат. Мама подвела нас к носилкам и тихо сказала: «Это ваш дедушка», а дедушка молча смотрел на нас спокойным, пронзительно ясным глазом (он у него был один).
Теперь я иногда недоумеваю: какую цель преследовала мама, беря на вокзал нас, малышей, которые только мешать могли ей в вокзальных хлопотах? И почему не было с нами старшего брата, уже 14-15-летнего подростка? Не потому же, что ему с утра идти в школу. А может, потому не было его с нами, что он успел переступить в своем взрослении ту грань, после которой внутренний мир выходит из-под беспрепятственно формирующей его власти обстоятельств и уже сам отвечает за себя. Теперь я знаю: дедушка, отец моего отца, был для нее не просто членом семьи, но и, так сказать, духовным авторитетом, и таковым, очевидно, она надеялась видеть его для нас.
Дедушка стал жить у нас дома. И с тех пор в течение немногим более года – до его смерти – жизнь нашей семьи во многом определялась его присутствием. Разбитый параличом, он неподвижно лежал в отдельной комнате на широкой кровати, только руки оставались подвижными и крепкими, жилистыми, и худая бородатая голова поворачивалась на звуки. При своей физической немощи он, казалось бы, только сострадание мог вызывать, добавлять забот маме и бабушке необходимостью ухода за ним, но получалось так, что немощь его словно не замечали, а относились к нему с почти-тельным уважением, как к признанному главе семьи, продолжающему им оставаться при любых обстоятельствах.
Тот первый день, когда привезли дедушку, запомнился еще и необыкновенным множеством лиц. Все новые люди приходили к нам, о чем-то кратко переговаривались с мамой, отцом и сразу проходили к дедушке, сидели, стояли вокруг его кровати, о чем-то с ним говорили, потом уступали место другим – и так до конца дня. Это многолюдье, новое в первое время, потом сделалось привычным. Всех этих людей притягивал дедушка, а наш дом стал пред-ставляться мне уже не просто жилищем, местом, где мы спим, едим, укрываемся от непогоды, но и средоточием каких-то невидимых связей, тогда мне непонятных.
Малышом я почти не замечал не совсем обычного положения нашей семьи среди других, внешне похожих семей, живущих по соседству. Мы играли с нашими сверстниками в одни и те же детские игры, отец, мама, бабушка вступали в какие-то житейски необходимые отношения с родителями наших товарищей, но непонятная незримая преграда стояла между нами. Она складывалась из особых оттенков духовного мира нашей семьи и могла вдруг проявиться самым неожиданным образом в слове, жесте, поступке, естественных для нас, но вызывающих недоумение наших товарищей и насмешливо-презрительные взгляды их родителей.
В нашем доме стали часто проходить непонятные собрания. Приходили мужчины и женщины, тихие, по-простому одетые, с похоже спокойными лицами, кроткими и добрыми, без суеты сни-мали верхнюю одежду, рассаживались на заранее приготовленных скамейках, читали толстую книгу, которая – я уже знал от мамы – называлась Библией и из которой мама иногда читала нам сказочные занимательные истории о человеке, который оказался в животе у кита, о жутких приключениях некоего Иосифа, проданного в рабство своими же братьями, еще много другого, что, кажется, не совсем нравилось отцу. Когда людей собиралось много, они с закры-тыми глазами, с самозабвенно отрешенными лицами вместе моли-лись, по очереди громко и красиво говорили о чем-то непонятном, не связанном вроде с обыденной жизнью, пели протяжные грустные песни, совсем не похожие на те, разудало-пьяные, крикливые, что приходилось слышать на улице в праздничные дни. В моей па-мяти собрания никак не связаны с отцом, - очевидно, происходили в его отсутствие. Мама же всегда собраниям радовалась, сама молилась и пела высоким тонким голосом. Для нас, малышей, это была чужая взрослая жизнь, и мы предпочитали уходить на улицу к друзьям. Кажется, нас даже выпроваживали.
Чувствовалось, что все, приходящие к нам, были связаны как-то именно с дедушкой, а не с отцом, мамой, находились с ним в каких-то особых отношениях. Не устраивались коллективные застолья, не пили вино, не ссорились, как в других домах, а только много и с увлечением говорили что-то непонятное, такими словами, какие нигде больше слышать не приходилось: Дух Святой, Сын Божий, благословение, милосердие, грех…
Для меня дедушка так и оставался чужим до самой его смерти. Я не мог относиться к нему просто, как относился к бабушке, другим близким, не мог под его жутковатым одноглазым взглядом играть, шалить, смеяться, не мог обращаться к нему запросто и предпочитал вообще не обращаться. А ведь он наверняка любил нас. Помню, как норовил он погладить меня по голове, когда я по неос-мотрительности оказывался слишком близко от его койки, и как шарахался я от него, чем, конечно, очень его огорчал. А однажды он изловчился поймать меня за плечи двумя руками, притянул к себе и стал целовать, щекоча бородой и приговаривая с кацапской корявостью: «Зацалую, зацалую!..» Я дергался, вырывался, плакал, а за спиной слышался добродушный смех.
Впрочем, оправдываясь перед самим собой, скажу, что любил нас дедушка не совсем обычно. Было в его отношении к нам, как и во всем его облике, голосе, взгляде, что-то жестко-требовательное, властное. До сих пор хранится в памяти его твердый пронзительный голос, каким он читал вслух Библию, пел псалмы.
Тайком ото всех он как-то попросил меня принести из сарая бельевую веревку, привязать ее к спинке кровати, а концы дать ему в руки. Он изо всех сил натягивал веревку, силясь приподняться, но безуспешно. В уныние все же не впал, а продолжал попытки и в другие дни, ни от кого уже не таясь. Мама тихо улыбалась: чудит дедушка.
Последние воспоминания о нем: смерть, похороны.
Случилось это бесснежным морозным зимним днем. Вышла мама из дедушкиной комнаты и спокойно, обреченно как-то сказа-ла:
- Умер дедушка…
Помню, позже мне удалось заглянуть в ту комнату, увидеть на примятой подушке высокий желтый лоб, подвязанный белой косынкой подбородок. Помню потом отца, стоящего на кухне лицом к окну и вытирающего скомканным носовым платком глаза (поразили меня отцовские слезы – их я видел впервые). Появлялись откуда-то чужие люди, они приходили и уходили, о чем-то переговаривались негромкими озабоченными голосами, вносили тревогу и неуютность.
Для детского эгоистического сознания большим разочаровани-ем оказалось то, что на похоронах не было разукрашенного гроба, не было красивой, печальной духовой музыки, не было знамен и множества венков с лентами.
А было так: перед выносом тела мужчины и женщины со стро-гими лицами долго молились, произносили короткие проповеди, за грузовиком с опущенными бортами, на который поставили простой черный гроб, шли молча, в печальной торжественности; и уже по одной этой простоте траурной процессии прохожие – я слышал – определяли: баптиста хоронят. Сложные чувства выражались в этих двух словах: и уважение, и неприязнь, и презрение, и даже что-то похожее на страх… А вернувшись в дом, сели за поминальный стол (по укоренившейся традиции, как понимаю), скромно поели (без спиртного, что тоже как-то не вязалось с нормальными по-хоронами) и тихо, незаметно разошлись. И все кончилось… Но так ли уж все?
Кончилось земное существование дедушки, его физическое присутствие в нашем доме, но разве можно свести невообразимо сложное явление, называемое человеком, лишь к тленной материи? Даже те бесчисленные песчинки-люди, от которых в веках не осталось и имени, не ушли бесследно от нас. Так или иначе, но каждый из них коснулся нас, и без них мы не были бы тем, чем есть.
Исчезнув из мира наших физических ощущений, дедушка не только остался в нашей памяти, но продолжал незримо присутствовать среди нас как некая духовная субстанция, нечто неуловимое, но сильное, с чем мы, оставшиеся после него близкие, подсознательно соизмеряли свои мысли, чувства, поступки. Нет, никто из нас не пошел его путем. Наоборот, в нашем отношении к его тяжкой жизни, к его образу мыслей велика была доля снисходительно-го сочувствия с оттенком неприятия. И все же именно он, в глазах окружающего нас скучного большинства неудачник, человек не от мира сего, чуть ли не безумец, - именно он, а не те из наших многочисленных сородичей, достигшие каких-то общепризнанных успехов – в карьере, материальной обеспеченности, так сильно отпечатался в наших душах. Никто из навсегда ушедших не упоминался в нашей семье так часто, как он, и по самым разным поводам.
Так, по кусочкам, узнал я кое-что из его биографии. При ка-жущейся кому-то необычности его судьбы, он был одним из мно-гих. Я знаю, что одновременно с ним жили, да и сейчас живет не-мало людей, чей путь такой же крестный, чьими помыслами и поступками движут те же силы, и те же силы убивают их.
Родом из Курской губернии, в молодости дед работал на шах-тах Юзовки и Макеевки, где лишился глаза и нескольких пальцев на левой руке. Здесь же, в Донбассе, женился на санитарке, ухаживавшей за ним в рудничной больнице, где он лежал после обвала; здесь же родились его дети, а после внуки и правнуки. И здесь же произошло главное событие его жизни, каковым можно считать встречу с баптистами, перевернувшую его мировосприятие и определившую во многом внешнюю канву его жизни.
Что толкнуло малограмотного крестьянина, явно не искушен-ного в богословских вопросах, порвать с привычными православными верованиями предков и потянуться к новой для нашего народа, несколько книжной, рационализированной разновидности христианства – протестантизму, в его баптистской интерпретации? Наверное, велика была духовная жажда, потребность в высшей истине, не искаженной, не вульгаризированной государственным православием, приспособившимся к удобному существованию в порочном мире. Духовное брожение распространилось тогда во всем народе. Занимались нравственным усовершенствованием толстовцы, на разные лады толковали Библию многоликие сектанты, в изощренных философских построениях отводили душу пресыщен-ные интеллектуалы, а коммунисты обещали рай на земле, построенный на крови…
Слово баптистов оказалось к месту и ко времени. Строгое сле-дование букве Евангелия, искренность и сила убеждений новых миссионеров целиком захватили деда, бывшего, видно, и по натуре склонного к крайним выводам. Для деда началась новая жизнь, открылся живой источник духовной энергии и сфера ее приложения. Как и часто в таких случаях, закономерен был конфликт с господствующей православной церковью, который не заставил себя ждать.
После словесной перепалки с местным священником деда аре-стовали и приговорили к нескольким годам каторги. Суровость приговора можно, наверное, отчасти объяснить тем, что шла первая мировая война. Но и немалую, конечно, роль сыграл темперамент деда – наверняка не обошлось без обличений с крепкими выражениями, на высоких тонах.
Освободила деда революция.
События тех бурных лет коснулись деда мало. Он не был ни белым, ни красным, ни зеленым. Его заботы были иного порядка.
В 30-е годы деда судят уже те, кто освободил его в 17-м, и су-дят за то же, то есть за религиозные убеждения. Снова несколько лет лагерей; их он отбывал где-то в Средней Азии. В годы войны и в послевоенные годы он опять в Донбассе, опять неутомимый проповедник.
И уже почти неотвратимый, ожидаемый, в 49-ом году новый арест, показательный суд-спектакль, но приговор настоящий: двадцать пять лет лагерей. Отец, присутствовавший на суде, рассказывал: когда объявили приговор, дед, улыбнувшись, заметил: спасибо, добавили жизни, не думал, что протяну столько, а теперь придется (ему тогда было далеко за 70).
Вот в общем и все, что относится к внешним событиям дедов-ской жизни. Молитвы, проповеди, лагеря… Как-то бессознательно я упустил из виду так называемую личную его жизнь: семью, детей. А теперь подумал: а ведь этой-то жизни у него фактически и не было. То есть, была у него жена, были дети, чем-то он зарабатывал на хлеб, но настоящей его жизнью была другая. Уже после смерти деда отец, как бы осуждая его, говорил: ну что за человек был, ничего не делал для дома, для семьи, последнюю копейку от-давал на посторонние дела (для отца дела веры были посторонними). Я сказал «как бы» не случайно: в осуждающих словах отца не было уверенности.
Что касается мамы, то она всегда тихо надеялась хоть в одном из своих детей увидеть продолжателя дедовских традиций.
Однако сложилось непросто.
* * *
Так и хочется сказать, что это был неудачнейший год моей жизни. Тогда мне казалось, что хуже положения быть не может.
Осенью от меня ушла женщина, к которой я был привязан. А вскоре и работы лишился и, значит, источника существования, как принято выражаться. И тут еще, в начале морозов, сильно растянул сухожилие на ноге (несложная, но болезненная и долго заживающая травма) и заболел сразу воспалением легких и плевритом. А потом, после больницы, тоскливая, холодная и голодная зима. Не редкими были дни, когда я с утра не знал, найду ли сегодня кусок хлеба. Но на водку находили часто – так уж почему-то случается. Перебивался тем, что приносили иногда друзья-собутыльники. А в основном продавал вещи, книги – благо, было что пока продавать.
Вот тогда, не в первый уже раз, но особенно крепко начал я задумываться о силах, влияющих на мою жизнь. Случалось так: ут-ром лежу без сна в постели, зная, что в доме ни крошки хлеба, ни копейки денег, не представляя, что где можно достать, – но утверждается в душе вера, что не останусь я без поддержки, что не пошлет мне Бог испытания сверх сил (как позже прочитал я в Евангелии, а тогда только чувствовал). И еще один день проходил благополучно (а благополучным я считал всякий без особых страданий прожитый день): или сам что-то продавал, выменивал, или кто-то приходил, что-то приносил…
Весной, с потеплением, полегчало: начались сельскохозяйст-венные работы. С такими же безработными горемыками мы нани-мались вскапывать огороды, сажать редиску, огурцы, помидоры, делать, что прикажут, потом пошли прополки, сбор редиски, огурцов… Работы все тяжелые, мало оплачиваемые, но и такие не каждый день попадались – конкуренция велика была. А в середине лета и вовсе настал мертвый сезон.
Но и тут вовремя выручка подоспела. От знакомых узнал, что какой-то предприниматель нанимает бригаду для сбора яблок, в Воронежскую область. Ехали несколько знакомых. И я не раздумывал долго.
В старом воронежском селе, окруженном большими квадратами яблоневых садов, нас устроили нормально: мы жили в общежи-тии, пусть и без особых удобств, но постели нам выдали, устраивали время от времени баню; и кормили, хоть и однообразно, но вполне сносно, сытно. Работали много, от восхода почти до заката, но эта работа в саду, на свежем воздухе, при хорошем питании, не слишком изнуряла нас, во вред не шла.
После долгого рабочего дня на жаре, обмывшись холодной во-дой из-под уличного крана, хорошо было расслабиться в койке, почитать перед сном. Но где здесь возьмешь хоть что-то из литературы? Читаешь без выбора, что попадется. А попались мне – неизвестно откуда и как к нам заброшенные журналы и книжки Свидетелей Иеговы, от которых при других обстоятельствах я обычно отмахивался.
Кое-что об учении иеговистов я знал, что по-житейски они люди неплохие – догадывался, но особой симпатии к ним не испыты-вал. Не нравились их назойливые уличные проповеди, самодовольная уверенность в собственной избранности, заметные проявления чисто земного бюрократизма в деятельности, считающейся духовной. Ну и Библию они толковали чересчур уж своеобразно, во многом для меня неприемлемо. Ни в божественность Христа, ни в Троицу не верят, даже крест отвергают; все пытаются объяснить каким-то земным здравым смыслом, который столько нас подводил. Отталкивал чрезмерный прагматизм, рассудочность. Да и рас-сказы их об Армагеддоне и рае на земле только для иеговистов представлялись пустыми сказками.
Но писатели иеговистские находили, чем привлечь читателя: занимательные очерки из истории, всякого рода любопытные сведения из разных концов света и областей знания; неплохо использовали они и современные научные открытия для подтверждения библейских представлений о происхождении мира и человека – в популярном, всем понятном изложении.
Кое-что полезное я из этого чтения извлекал – в смысле рас-ширения кругозора, но понимал и хитрости авторов, вполне про-стительные с точки зрения поставленных ими задач.
Но важнее было другое. Мои мысли, теперь почти не отяго-щенные повседневными заботами и соблазнами, от которых нас предусмотрительно оградило руководство, оказались почти постоянно обращенными к вещам нематериального, духовного порядка. Руками механически работаю, а мысли все об одном крутятся: что же такое я и мир, я и Бог, как обрести согласие с Богом, а значит и с миром, и со всеми людьми, и с собой. Честно говоря, иногда ищешь отдаться суете, чтоб только не мучаться этими вопросами.
Тут выплыло еще, что один из наших бригадиров, его звали Володя, оказался верующим. Был он прост, спокоен, доброжелателен, не грубил, не сквернословил, чем резко выделялся среди других наших начальников. По вечерам он включал магнитофон с записями христианских песен. Мелодии в основном заунывные, тексты ни разнообразием, ни художественным совершенством не блещущие, но искренностью и безыскусностью порой и трогательные. Они негромко слышались в коридоре, в соседних комнатах, у большинства жильцов вызывая легкие снисходительные усмешки. Больше по вкусу пришлись бы модные шлягеры или из блатного репертуара что-нибудь.
В мимолетном разговоре с Володей я каким-то образом кос-нулся веры в Бога. Он так обрадовался моему интересу, с таким рвением взялся меня обращать, что мне даже как-то неловко стало. Я быстро увидел, что сам он уверовал недавно, его знания основ христианского вероучения, Библии были отрывочны и неглубоки (в этом смысле не он меня, а я его мог бы кое в чем просветить). Но так трогательно было видеть, с какой радостью находил он во мне внимательного, заинтересованного слушателя и собеседника. Он принадлежал к одной из харизматических церквей, во множестве возникавших в последние годы, к которым я относился настороженно, подозревая, что их основателями и руководителями не всегда движут чисто христианские, духовные мотивы. По рассказам Володи, в его церкви проповедовали и руководили в основном женщины. И этого явного нарушения апостольских указаний («жены ваши в церквах да молчат», «учить жене не позволяю») для меня было достаточно, чтобы знать, что над такой церковью Божьего благословения не будет. К тому же и какими-то коммерческими операциями они занимались. Однажды Володя обмолвился, что они планируют открыть какое-то «христианское кафе». На что кто-то весьма остроумно заметил, что этак можно дождаться и от-крытия «христианских» публичных домов.
Впрочем, сам Володя был в церкви пока из наименьших, верил наивно, по-детски. Он рассказывал, как вера изменила его духовный мир: перестал раздражаться по пустякам, никому не завидует, ни на кого не злится, равнодушен к богатству, довольствуется тем, что Бог дает. И физическое состояние улучшилось: прошли досаждавшие раньше головные боли, руки не дрожат. Вот только от привязанности к сигаретам никак не избавится, покуривает. Правда, старшие братья и сестры обнадежили: ничего, с Божьей помощью, по мере возрастания в вере, это отпадет само собой.
Меня встречи с такими людьми никогда не оставляли равно-душным, что-то близкое чувствовалось в них. В теперешнем же своем положении я готов был усматривать в этой встрече перст судьбы, Божье указание. Бог в который раз напоминал мне о Себе.
Я убеждался в Его особом ко мне отношении. Нет, не из гор-дыни исходило убеждение. Право каждого человека – находиться в особых, я бы даже сказал – интимных отношениях со своим Творцом. От человека зависит сделать первый шаг навстречу – признать Его власть над собой, отдать себя под Его руку. И быть спокойным, зная, что «любящим Бога, призванным по Его изволению, все содей-ствует ко благу» (Рим.8:28). Новый интерес возник в жизни. Я чувствовал постоянное присутствие Бога. О каждом наступающем дне я думал по утрам без тревог и сомнений, с любопытством: что еще приготовил Бог для меня? Никакие производственные затруднения, ни мелкие повседневные дрязги, ни погодные перемены, составлявшие весь круг забот окружающих, меня внутренне почти не затрагивали. Была спокойная уверенность в своей неуязвимости перед любыми невзгодами этого мира. Я как бы возвышался над этим преходящим миром, смотрел на него со стороны. И при том все в мире казалось наполненным глубоким смыслом, прикосновение к которому могло быть оправданием и моей жизни.
Тогда-то я и начал понимать, что знать разумом, даже быть уверенным в существовании Бога еще не значит быть верующим в полном, всеобъемлющем смысле («И бесы веруют, и трепещут» - Иаков.2:19). Основное – принять Бога сердцем, чувствовать Его в себе и вокруг, как чувствуем мы материальный мир, даже ближе, ощутимее, потому что временные предметы материального мира, возникающие и бесследно исчезающие, по существу самое нереальное, призрачное, с чем мы имеем дело. Вечно духовное, что все-гда остается с нами; но это надо не только знать, но и чувствовать.
Многие верующие рассказывают о своей встрече с Христом, с Богом. У каждого это происходит по-своему. Ясно одно: это не фантазия, не общеупотребительный образ, не словесный оборот. Это реальная встреча с реальным лицом, но в мире не материальном, а духовном. Это не уход от жизни, а прикосновение к живой вечности, к вечной жизни. Пережившим такую встречу не нужны другие доказательства бытия Бога.
Потом еще будет барахтанье в трясине этого мира, но память о минутах просветления сохранится как достижимый образ жизни иной, суете неподвластной.
* * *
Почему так трудны споры между верующими и атеистами? Я хорошо понял их заведомую бесплодность, прочитав переписку священника С.А.Желудкова и атеиста-ученого К.А.Любарского (перепечатка в жур. «Октябрь» за 1991г. с брюссельского изд. 1982г.) – «классический спор» верующего и атеиста. Люди разных пород, принадлежащие к разным мирам, сами этого не осознают и тщетно пытаются найти что-то общее в понимании человека и его назначения. Их диалог интересен в той степени, в какой раскрывает их образ мыслей, позиции, мироощущения. Я безоговорочный противник многого во взглядах священника (особенно его концеп-ции так называемого «анонимного христианства», по которой «хо-роший» человек уже христианин только потому, что он «хоро-ший»), но понять его могу. Мы члены одного лагеря, можно сказать – одной семьи, а расхождения наши, как бы ожесточенны, непримиримы они ни были (я с содроганием прочитал его слова об «отвратительной форме так называемого баптизма» - какое непонимание!), проблемы «внутрисемейные», атеисты здесь не судьи. Главное, у нас нашлась бы почва для разговора – Библия, Христос. С атеистом такой почвы нет. У него своя почва, другого, скудного состава. Главный аргумент К.А.Любарского против веры: «Мир, который мы наблюдаем, ведет себя так, как если бы Бога не было». Ну как рассказать слепому от рождения о свете, если для него мир, который он наблюдает, ведет себя так, как если бы света не было, а прозреть он не хочет, потому что для этого у него «не назрела необходимость». Для человека со «зрячей» душой мир самим существованием свидетельствует о Боге, как о Солнце нам свидетельствует солнечный свет. И какими б яркими красками ни расписывал Любарский «прекрасный», «светлый» мир атеиста, для верующего это тесный мир вечного узника тюремной камеры, не знающего и не желающего знать о другом мире. Что еще остается вечному узнику, как не находить источники утешения внутри собственной тюрьмы.
Из всех прочитанных мною трудов В.Ленина еще с юности самое сильное впечатление произвели на меня и запомнились слова: «Никто не повинен в том, что он родился рабом; но раб, который не только чуждается стремлений к своей свободе, но оправдывает и прикрашивает свое рабство (…), такой раб есть вызывающий законное чувство негодования, презрения и омерзения холуй и хам». Есть чему поучиться у развенчанного нашего вождя, что бы он там ни имел в виду.
* * *
В моих старых бумагах сохранился не помню уже где найденный и аккуратно переписанный отрывочек из Ницше, в юности пленивший меня величественной образностью, яркостью, убедительностью:
«В каком-нибудь отдаленном уголке вселенной, разлившейся, сверкая, в бесчисленные солнечные системы, была когда-то звезда, на которой умные животные придумали познание. Это была самая высокомерная и лживая минута «мировой истории», но всего лишь одна минута. Природа сделала несколько вздохов, звезда застыла, и умные животные должны были вымереть. Кто-нибудь мог бы придумать такую притчу, и все-таки он недостаточно иллюстрировал бы ею, каким жалким, таким призрачным и мимолетным, каким бесцельным и произвольным исключением является в природе человеческий интеллект. Были целые вечности, в которых его не было; когда снова кончится его время, от него не останется и следа. Ибо у этого интеллекта нет какой-либо длительной миссии, выходящей за пределы человеческой жизни».
Вот самый последовательный, откровенный гимн безоговороч-ного атеизма. Что истина, что мораль в таком случае? Недаром и работа, из которой взят отрывочек, называется «Об истине и лжи в аморальном смысле». Любые выводы допустимы, все дозволено.
Единственной непреходящей реальностью остается вечность и бесконечность материальных превращений. Это я усвоил рано и твердо. И уже тогда логика толкала на такой путь рассуждений: если мы, как и все вокруг, существа материальные, представляем собой определенное сочетание атомов, то в бесконечности такие сочетания обязательно должны повторяться. Более того, должны, не могут не существовать в вечности любые другие мыслимые и немыслимые варианты. Именно потому, что Вечность она и есть Вечность. В ней есть Все в любой момент. Другими словами, все существующее бессмертно.
Мы вправе предположить, и даже быть уверенными в таком устройстве вечного и бесконечного мира, в котором атомы, из которых состоит наша Вселенная, представляют собой самостоятельные отдельные Вселенные, подобные (или не подобные) нашей, а наша – лишь атом в некой иной Вселенной. Глупо и самонадеянно прикладывать к вечному и бесконечному миру наши убогие масштабы.
Этой же логике следовал и Ницше:
«Мир уже достигал всех допустимых состояний и притом не только одинединственный, но бесконечное число раз. То же самое относится и к данному моменту. Мир уже был и даже далеко не один раз в таком состоянии и возвратится еще к нему в будущем, когда все силы будут распределены точно так же, как и сегодня; то же самое можно сказать о любом предстоящем и о любом последующем моментах. Человек! Вся твоя жизнь, как песочные часы, будет находиться в вечном и постоянно повторяющемся круговороте».
В общем-то вслед за Ницше я изобретал велосипед, открывал очевидные истины. Но почему эти очевидные истины тогда столь мало повлияли на мое мироощущение? Они прошли как бы мимо моих чувств; я как бы подзабыл их, спрятал в подсознание, а всю жизнь искал другие ответы (как и большинство людей). Теперь понимаю, что меня, как не только материальное, но и духовное существо, не могло удовлетворить ограничение всех моих целей и смыслов рамками материального тела.
Для человечества знание о повторяемости жизненных циклов никогда не было секретом. Помню еще, как в отрочестве я недоумевал над строчками Александра Блока: «Умрешь – начнешь опять сначала, и повторится все, как встарь…» Как об обыденном, унылом обстоятельстве жизни говорится, мимоходом.
Древнеиндуистские учения о законах кармы имеют вполне ма-териалистические основания. Но важный момент: утверждается взаимозависимость наших разных существований, причем зависимость духовного свойства.
Поэтому понятен разговор между Иисусом и Его учениками, ставящий кое-кого в тупик:
«Проходя увидел человека, слепого от рождения.
Ученики Его спросили у Него: Равви! Кто согрешил, он или ро-дители его, что родился слепым?
Иисус отвечал: не согрешил ни он, ни родители его, но это для того, чтобы на нем явились дела Божии» (Иоан.9:1-3).
Иисусом и учениками факт существования иной жизни (воз-можность согрешить до рождения) признается как несомненный, не требующий пояснений. Но и зависимость наших бесчисленных материальных жизней от наших духовных качеств также несомненна. Чему не оставляет места материализм и атеизм Ницше.
И опять я начинаю выстраивать логические цепи.
В живой природе действуют определенные законы. Дерево да-ет множество семян, из которых прорастают единицы; потомство животных и людей также не все выживает (а сколько незадействованных яйцеклеток и сперматозоидов!). Мы заботимся о каждом зерне, заранее зная, что не каждое даст плод. Какая, казалось бы, расточительность! Но такова данность, с нею не поспоришь. Должен произойти отбор. Но шанс имеет каждый.
Миллиарды душ бродят по земле, проживая в общем-то бес-смысленные (по Ницше) жизни. Но что кто-то должен спастись, созреть, дать плод в ином, духовном вечном мире – простой логикой диктуется. Иначе прервется бесконечность. Сомневаться в существовании духовного мира в вечности и бесконечности нет ни-каких логических оснований. Зато есть все основания быть в нем уверенным. Достаточно знать, что мир вечен и бесконечен. Логика требует признания Бога.
Как бы ни углублялись мы в познании материального мира, мы не сможем выйти за его пределы, пока скованы материальной оболочкой, ограничены земными чувствами и представлениями. Так глубоководное животное никогда не узнает, что такое солнечный свет, пока не умрет. Выглянуть – можем, потому что в каждого из нас духовное начало вложено, ведь мы созданы по образу и подобию Божию. «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицем к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан» (1Кор.13:12).
Приблизительное представление о потустороннем духовном мире («как бы сквозь тусклое стекло», «отчасти») мы можем получить, заглянув в наш собственный духовный мир. При всей привязанности его к материальному (природа человека двойственна), наш духовный мир имеет совсем другие основания. Он не является простым зеркальным отражением материального мира. Зеркало не отражает то, чего нет. А в материальном мире нет многого. В нем нет любви и ненависти, милосердия и жестокости, бескорыстия и алчности, добра и зла… В духовном мире не действуют законы материального мира. В нем нет места чувствам голода, жажды, холода, боли. Он не ограничен пространством и временем. Он вечен – ведь мы не знаем его начала и не узнаем конца, мы не можем представить себя несуществующими. Да и само представление о времени мы могли получить, лишь имея в себе что-то незыблемое, веч-ное. Захваченные потоком времени, мы видим его только потому, что можем от него отвлечься, стать над ним. В мире, существующем в нашем воображении без нас, мы все равно присутствуем – как наблюдатели со стороны. В своем воображении мы можем оказаться в любой точке в любое время. Мы можем воссоздать (и создать) в нем любые образы. В нашем духовном мире действуют только законы Добра и зла, Бога и дьявола. Причем, каким из законов следовать, мы выбираем сами.
Все, происходящее в нашей душе, не менее реально, чем мате-риальный мир. Даже более – потому что не подвержено тлению. Если мы что-то допускаем (создаем) в своем воображении, мы тем самым утверждаем существование этого «чего-то» в вечном духовном мире. И самые великие, и самые страшные события мировой истории и нашей собственной земной жизни – лишь слабый отзвук происходящего в жизни духовной, начинаются и заканчиваются в наших душах. Потому-то так строго христианство не столько даже к поступкам (они принадлежат земному тленному миру), сколько к мыслям, принадлежащим вечности. События нашей духовной жизни в глазах Бога более значимы, чем наши действия в материальном мире. «… Всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем» (Матф.5:28), «Всякий, ненавидящий брата своего, есть человекоубийца» (1Иоан.3:15).
Мне врезалась в память давняя университетская лекция по психологии, в которой преподаватель назвал наше сознание совершеннейшим способом приспособления к окружающей среде – вроде клыков, когтей, шерсти… Звучало убедительно, но я потому и запомнил ту лекцию, что сразу почувствовал в словах преподавателя какую-то недостаточность. Зачем нужно приспособление путем усложнения организма, если самые приспособленные как раз простейшие? Для создания и функционирования любой сложной системы нужна посторонняя воля. Предоставленная сама себе такая система разрушается. Этот закон особенно нагляден в результатах нашей деятельности – кому не известна печальная участь покинутых людьми домов и целых городов. Но почему он не должен действовать и во всей природе? Так же и человек смертен, и грядущая гибель мира неизбежна по причине отпадения от Бога.
Разумного человека не может удовлетворить примитивно-механическое объяснение духовной жизни человека работой мозга. Никто не поверит, что топор сам срубил дерево или убил человека. Только дикарь способен поверить, что изображенная на экране телевизора реальность «отражается» самим телевизором. В любом случае нужна посторонняя разумная воля. Наш мозг посложнее те-левизора или компьютера, но и он, как и все наше тело, и весь ма-териальный мир, всего лишь механизм, создание нашего Творца, Который «вдунул в лице его дыхание жизни», вложил в него «начаток Духа», чтобы он мог соприкасаться с иными мирами, «самонастраиваться» на прием идущих из вечности сигналов и принимать самостоятельные решения. В Библии об этом сказано очень точно: «Сердце человека обдумывает свой путь, но Господь управляет шествием его» (Притч.16:9).
А Ницше, претендующий на безбрежную широту мышления, все-таки ограничил бесконечный мир материей, непоследователь-ным оказался. Впрочем, мне кажется, свою непоследовательность он чувствовал сам и пытался преодолеть ее, превознося «сверхчеловека» с его «волей к власти». Чем и привел себя к умопомрачению.
Кто-то высказал мысль, многими воспринимаемую как глубо-кую: веришь в Бога – есть Бог, не веришь в Бога – нет Его. На самом деле эта увертливая мысль, свидетельствующая о трусливости и лукавстве человеческого ума, проста: для неверующего действительно Бога нет, потому что он сам себя поставил вне Бога. А вообще-то доказывать существование Бога так же нелепо, как доказывать существование самого себя. Бог есть, потому что есть я, знающий о Нем. О том, чего нет, и знания нет.
Атеисты всегда упрямо и безуспешно пытаются чем-то заме-нить Бога в сознании человека. В качестве такой уродливой замены, для удобства построения схоластических конструкций, придумали еще такие понятия – Универсум, Абсолют, которые не имеют ни личностного, ни нравственного содержания, а потому для нормального, духовного человека бессмысленны.
* * *
Переключая каналы телевизора, случайно услышал бородатого писателя, глубокомысленно изрекавшего: «Бог – это Личность, в Которой кроме Личности нет ничего». И кто-то же внимает этому писателю с открытым ртом. Так мы уничижаем Бога.
В православном богословии есть понимание личности как «об-раза Божия» (человек создан «по образу Божию»). Но «образ Бо-га» вовсе не равен Самому Богу. Даже назвав Бога Совершенной Личностью, мы тем самым назовем Его «совершенным образом Бога», то есть приравняем Бога к человеку. Так «образ человека» на картине, или в скульптуре, или в книге при всем его «совершенстве» никогда не будет равен живому человеку с духом, душой и телом.
Личности – это мы. Личность не может создать равную себе личность. Это по силам только Сверхличности, для Которой наши личности – лишь производные, «образы».
* * *
В телевизионных новостях передали сенсацию: американские ученые воспроизвели звук, с каким образовалась Вселенная. Что-то такое шипящее: пш-ш-ш… Не пойму – шутка? Розыгрыш? Как можно вообще представить существование звука без проводящей среды и воспринимающего устройства – нашего уха? Ощущение звука – это наша реакция на воздействие окружающего мира. Без нас и звука никакого быть не может, как не может быть ни света, ни тьмы, ни высоты, ни глубины, ни прошлого, ни будущего… Когда возникала Вселенная, не было ни звука, ни понятия о звуке. Вот еще вопрос – о времени. Относительность, растяжимость вре-мени для нас вроде бы доказана физиками. Но существует ли время вообще? Очевидно, время как звук, без нас его нет. Может ли су-ществовать кусочек вечности? Вечность – это отсутствие времени, поэтому она не может длиться, она замыкается сама на себе. В вечности должно быть все вечно. И то, что нам представляется временным, на самом деле вечно. Вечен каждый момент бытия. Ницше говорил о бесконечной повторяемости существующего. А надо бы говорить о вечности каждого мига, который «миг» только для нас. Человеку, живущему во времени, этого до конца не по-нять, не представить, понятнее идея вечной повторяемости.
Зная о вечности каждого мига – как ответственно надо бы эти миги расходовать. Ведь получается, что мы как бы творцы вечности, в соавторстве с Богом.
* * *
В бесконечном мире всегда найдется достаточно материала для конструирования любых картин, схем, концепций мироустройства. Их узость, неполнота изначально обусловлены нашей земной природой. Но это не значит, что они неверны или не нужны. В вечности есть место всему. Каждая из таких концепций отвечает нашим потребностям на том или ином уровне существования, служит инструментом, средством для определения своего места в мире, выбирается или конструируется каждым соответственно характеру, уму, знаниям. Нужно помнить, что объективной картины беско-нечного мира, тем более «научной», «целостной», ни одна концепция не может дать в принципе. Потому что она отражает не столь-ко мир, сколько нас самих в этом мире. Отсюда и те тупики, куда упираемся мы, пытаясь вычислить «происхождение», «возраст» Вселенной. Никак не связаны параметры нашего существования с бытием Вселенной.
Так же недоступен для целостного познания и сам человек. Мы всегда будем видеть друг друга и себя односторонне. Мы любим поговорить о талантливости, гениальности. Вот уж иллюзорные, беспредметные понятия, не существуют в отдельности какие-либо качества личности. Человек – целостная система, сама в себе бесконечная и развивающаяся, как мир. Все, что мы производим, - это продукт системы, а не одной какой-то ее составляющей. Не талантом, гением создаются великие (в нашем ограниченном понима-нии, конечно) творения, а человеком как бесконечно сложным целостным существом. Мы объявляем «великим», «гениальным» то, что нас больше волнует, больше затрагивает нашу жизнь. Сегодня это одно, завтра может быть другое, а люди остаются те же.
К тому же в вечности и бесконечности не может быть «табели о рангах». Все существующее бесценно и равноценно.
При таком миропонимании «не судите», «не противься злому», «прощайте», «любите врагов ваших» - самая понятная, разумная жизненная позиция. Мы никогда не поймем другого человека, его место и назначение в системе мироздания, как должно его понять, чтобы иметь право судить. Такое право только у Бога. Да и ни к чему порабощать нашу вечную душу временными земными дрязгами.
* * *
Неизвестно когда и как возникший, расхожий до банальности, ставший образцом безвкусицы образ последних мгновений жизни, когда в один миг перед мысленным взором человека предстает вся его жизнь, - не плод чьей-то беспочвенной фантазии, не художественный образ, а проницательная догадка, основанная на подсознательном ощущении человеком своего бессмертия. Чем больше накапливаются годы моей жизни, тем с большей отчетливостью я воспринимаю свою жизнь как нечто единое и единовременное. В духовном мире (как и в физическом) живут одновременно и я-младенец, и я-сегодняшний, и я-завтрашний. При переходе в вечность мы в полной мере обретаем свое вневременное единство.
Более того, я всю историю человечества начинаю восприни-мать как единовременный и вневременной акт.
Когда-то нечто подобное чувствовал Гете:
«Я живу в веках, с чувством несносного непостоянства всего земного».
Библейские пророчества о воскресении мертвых легко уклады-ваются в такое мировосприятие.
С учетом вечности каждого «мига» разрешается (снимается) смущающее наш ум противоречие между Божественным предо-пределением («А кого Он предопределил, тех и призвал; а кого при-звал, тех и оправдал; а кого оправдал, тех и прославил» (Рим.8:30)) и личной ответственностью человека за свою судьбу, которое «противоречие» только для нашего ума.
* * *
В ничто прошедшее не канет,
Грядущее досрочное манит,
И вечностью заполнен миг.
(Гете)
Гете не был христианином, но и не отвергал христианство. А его пантеистическое мировосприятие могло бы (и должно было) стать приближением к мировосприятию христианскому, в котором Бог наполняет «все во всем» (Еф.1:23), а не удалением от него, как это происходило со многими.
* * *
«Я уверен, что ни смерть, ни жизнь, ни Ангелы, ни начала, ни Силы, ни настоящее, ни будущее, ни высота, ни глубина, ни другая какая тварь не может отлучить нас от любви Божией во Христе Иисусе, Господе нашем» (Рим.3:38-39).
Здесь примечательно то, что «тварью», то есть сотворенными, не извечно существовавшими называются такие вроде бы абстрактные понятия как прошлое, будущее, высота, глубина… Даже очень реальные для нас «смерть» и «жизнь» оказываются той же «тварью». И это истинно так, потому что только в нашем сознании, порабощенном конечным, сотворенным телом, могут присутствовать эти понятия. В вечности их нет. Да и конечность наша относительна. Тоже иллюзия нашего ума. В вечности не может быть и ничего конечного. Мы одновременно конечны и вечны. Это как посмотреть. Мы как волны на поверхности океана-вечности. Возникая и исчезая, мы всегда остаемся в вечности.
Или еще так. Можно представить бесконечную линию (напри-мер, окружность), разбитую на метры, сантиметры, миллиметры. Каждое деление само для себя конечно. Но мы-то знаем, что и метры, и сантиметры, и миллиметры не существуют отдельно от линии и несут в себе все ее свойства. Почему бы и нам не быть такими «делениями» на «линии» вечности и бесконечности?
Все христиане солидарны в своей вере в вечность и единство Бога-Отца, Сына и Святого Духа. Также согласны они в том, что Сын не сотворен, а рожден от Отца. Как можно совместить веч-ность существования с фактом рождения, в нашем земном понимании единовременным? Очевидно, только признав вечность и факта рождения. Следующим шагом логично признать вечным и факт творения. От этого никуда не деться. Все, исходящее от вечного Бога, должно быть вечно.
О вечности каждого мига говорит и Библия: «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем . Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после»(Экклезиаст.1:9-11).
В евангельской сцене искушения Христа в пустыне «дьявол по-казал Ему все царства вселенной во мгновение времени»(Лука.4:5).
* * *
Полвека за спиной. Прожито беспорядочно, в сомнениях и тре-вогах, в душевных и физических немощах, со многими нечистыми помыслами и поступками. По нынешним временам и по своему самочувствию не скажешь, что годы такие уж чрезмерно большие. Еще физически чувствуешь себя полным жизни, старческие болезни обходят, какие-то планы возникают; но замечаешь вокруг новые поколения, будущее которых – понимаешь – уже не твое будущее, хоронишь ровесников – и осознаешь, что пора готовиться подводить некоторые итоги. И нет уже молодого ощущения бесконечно-сти предстоящей земной жизни, разнообразия возможных вариантов судьбы, прежних вспышек энергии, веры в свои силы. И все чаще тянет оглянуться назад. Наверное, почти каждого, дожившего до зрелых лет, не минует такая потребность. Целая литература есть о возвращении в детство, о поездках на родину, прикосновении к истокам.
Вот и я побывал на местах своего рождения и детства. Ехать далеко не пришлось, все в одном городе, но не появлялся я там свыше тридцати лет, и до последнего времени особо как будто не тянуло. В воспоминаниях детство представляется лучшей порой, а места те – прибрежная саманная окраина – видятся в сентиментальной дымке. Да и в самом деле, то была лучшая пора. Мир открывался мне впервые, все новое, все интересное; и я был другой. А материальная скудость, бедность тогдашней жизни только через многие годы стала осознаваться, а в детстве не замечалась. Конечно, то была лучшая пора.
Но походил я по старым улочкам, по грязному побережью и увидел: запустение, неухоженные трущобы, груды отбросов, заросли сорняков, забитые двери и окна бывших магазинов… Разрушенным оказался материальный мир моего детства, в него уже не вернуться (только люди – хоть и другие, но в желаниях и поступках те же). И понятно стало: нелепо пытаться увидеть прошлое наяву, новые годы стирают его с лица земли. Но и грустить об ушедшем нечего – так устроен земной мир, что все разрушается.
Надо перевалить через полвека земной жизни, чтобы не на словах, а умом и чувствами начать осознавать и ощущать быстротеч-ность, иллюзорность нашего земного бытия. Ничего материального не остается. Самое ценное, самое важное, что у нас есть на земле, - это сегодняшний день. «Итак не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы» (Матф.6:34).
Часто слышим о людях и встречаем таких (и все чаще), у которых цель жизни сохранить здоровье и прожить как можно дольше. Ради этого все идет в дело: спорт, различные режимы, диеты, новейшие достижения медицины. С сожалением смотрю я на этих людей – вот образец напрасно проживаемых жизней. Не имеет значения количество прожитых лет, да и о качестве их нужно говорить с осторожностью. Важно, какими мы предстанем перед вечностью. А из всех наших земных дел значение имеют лишь те, которые способствуют приближению к Богу нас и окружающих.
Мы как бы командированы в нашу земную оболочку, в этот мир, который и представляет собой всего лишь некую лабораторию, полигон для испытания, совершенствования, отбора наших душ.
* * *
Попался на глаза очерк известного писателя Д. Гранина о некоем Любищеве, ученом, организаторе и популяризаторе науки. Очень восторгается автор умением героя с наибольшей отдачей использовать время – больше написать, прочитать, посмотреть… Завидует ему автор, другим советует брать пример. И раньше нечто подобное не раз встречалось в печати, в разговорах. Но тут я задумался, годы подталкивают думать над такими вопросами. Получается, что ценность человеческой жизни определяется количеством сделанной работы – написанными книгами, научными открытиями, построенными заводами, ну и так далее. И можно сказать, что ужаснулся я: насколько распространено и глубоко всеобщее это заблуждение.
Разные символы, аллегории придумывали, чтобы наглядно по-казать жизнь человека, сравнить ее с чем-то. Но удачнее всего уподобить жизнь человека и целых человеческих цивилизаций изнуряющему, бессмысленному бегу белки в колесе – пока не свалится мертвой. Смысл существования может придать только вера в Бога, христианство, которое требует от человека не накопления материальных результатов труда (обреченных на гибель и забвение в любом случае), а совершенствования души. Вот тогда остановится колесо, человек познает истину и сделается свободным.
Я никогда не знал и не знаю такого дела, которое мог бы назвать делом своей жизни – ни искусство, ни наука, ни производство. Любую работу я принимал как наложенную Богом обязанность: «В поте лица твоего будешь есть хлеб» (Быт.3:19). И доволен этим сейчас, после пятидесяти лет жизни, не чувствуя себя связанным ни профессией, ни карьерой.
По-любому может жить человек, любые це
| |
|