Дневной автобус на Колокольцы
«Очи мои изнемогосте от нищеты».
(Пс.87)
О
ТЕЦ НИКИФОР, иеромонах тридцати пяти лет, высокого роста и благообразной наружности, стоял на конечной автобусной станции районного центра Горючий Камень (N-ской области Северо-запада России) в ожидании своего рейса. День был знойный. Вокзальная площадь маленького городка, отмеченная в центре стандартным памятником Ленину с чахлыми кустиками желтеющей от долгой засухи зелени вокруг постамента, была безлюдна. Даже одичавшие собаки всех пород и размеров, обычно слоняющиеся здесь, и те куда-то попрятались. Только толпа людей в ожидании автобуса терпеливо томилась под небольшим навесом.
Священник возвращался из большого областного города в свой деревенский приход. В городе он побывал у зубного врача, где своевременно заменил две пломбы, посетил своего духовника, без совета с которым никогда ничего не предпринимал, уладил кое-что в епархиальной канцелярии, а теперь через районный центр направлялся в дальнее село Колокольцы. Зной томил и его. Предстоящий более чем часовой путь в стареньком разбитом раскаленном автобусе обещал быть испытанием.
Раньше автобусы из райцентра в окружающие села и деревни ходили очень бойко, по несколько раз в сутки туда и обратно каждый маршрут. Новое направление жизни в стране ознаменовалось сокращением пассажирских перевозок, которые были объявлены невыгодными. Томящимся от жары людям было непонятно, кому и почему невыгодно стало движение автобусов, однако новый порядок жизни не предполагал интереса ко мнению таких малозначительных людей. И вот, всем, кому надо было в тот день попасть в села и деревни, разбросанные вдоль маршрута на Колокольцы, оставалось лишь терпеливо дожидаться разбитого пропахшего бензином «львовского». Стоять на остановке напротив кирпичной стены железнодорожного вокзала, молчать, изнемогая от жары, разглядывать эту стену, где поверх остатков штукатурки с едва различимым уже изображением пионеров и колхозников на сборе урожая теперь висел неимоверной величины рекламный плакат с фото гигантской запотелой бутыли лимонада и надписью «Не дай себе засохнуть!"
Всякий раз, когда отец Никифор покидал областной город и должен был ехать во вверенный ему приход, он испытывал смешанное чувство. С одной стороны – предвкушение в избытке свежего воздуха, возможности отряхнуть суету и насладиться тишиной. С другой – тревожное тоскливое томление непонятного происхождения, но очевидным следствием которого была необходимость каждый раз по возвращении все более принуждать себя к совершению обратного пути.
Вот и сейчас, когда подошел, наконец, автобус и нужно было забиваться – среди тележек, котомок и рюкзаков, в молчаливо-озлобленном забвении всех выработанных цивилизацией правил уважения к старости и снисхождения к слабости, напролом, работая локтями, - в этот единственный по расписанию, неспособный вместить всех (но вместит, куда денется), потрепанный рейсовый автобус, отец Никифор испытывал все то же смутное чувство. Хотелось выпростаться из этой толпы, душной и раздраженной, и пойти куда-нибудь, ну хоть побродить по городку что ли. Мутное и беспокойное это чувство полагал он искушением от лукавого, чтобы отвратить от священнического служения. Духовник, архимандрит Диодор, одобрял такое отношение к странному этому чувству и благословил свое чадо духовное на сугубую молитву против тоски, страхований и уныния.
З
АЖАТОГО между людьми священноинока благополучно внесло в автобус, и удачно – прямо к открытому окошку, на сиденье. Он ощутил сердцем прилив благодарности к Промыслу за это небольшое облегчение тягот. Автобус стремительно наполнялся людьми. В проходе загорелая пышная деваха с тающей на лице косметикой и торчащими на затылке сосульками слипшихся стриженых волос, прижимая правой рукой к груди маленького, в противоположность матери, чахлого бледного младенца, левой рукой с зажатой в кулаке сложенной портативной коляской отчаянно распихивала окружающих.
- Да тише ты! – вскрикнул краснолицый лысеющий со лба мужчина пенсионного возраста с рюкзаком за спиной и длинными удочками в руке, ответно пнув ее в широкую оголенную спину локтем.
- А-а, я те пну сейчас, - раздалось в ответ, и далее послышалась отборнейшая ругань. Младенец выплюнул соску-пустышку и истошно заорал. Автобус загудел, перекрывая шум заведенного мотора, люди стали браниться, что-то выкрикивать, выплескивать скопленное в вынужденном терпении напряжение.
«Совсем одичали, - подумал отец Никифор. – Целыми днями сидят у телевизора, или на пляже, или на берегу с удочкой, алчно работают на подворьях, пьют. Но не идут в церковь. Там им не интересно».
«Широки врата, ведущие в погибель», - вспомнил он хорошо знакомые строки из Священного Писания. Он подумал, что надо еще раз сказать их прихожанам в ближайшей проповеди. Несмотря на несомненные успехи и рост доходов от продажи свечей и исполнения треб, все же людей, постоянно молящихся на воскресных богослужениях в его приходе, было немного.
Ругань в автобусе продолжалась, далеко уйдя содержанием от начальных побудительных причин. Отец Никифор отвернулся к окну, чтобы оградить глаза и уши от скверных впечатлений.
Он был одет по граждански, и никто, видимо, не признал в нем священника. Лишь одна женщина, сельчанка из Колокольцев, которая часто бывала в храме, поздоровалась с ним издалека коротким кивком. Ему спокойно было оставаться неузнанным. Не хотелось привлекать к себе внимание.
Священником отец Никифор стал не так давно. Всего четыре года прошло с того дня, как был он рукоположен и направлен для служения в Колокольцы, большое село, как говорили, названное так потому, что славилось до революции замечательной звонницей у одного из трех своих храмов. Звоны разносились на всю округу, отсюда и пошло название села.
Впрочем, так говорили восторженные неофиты. Скептики же утверждали, что название происходит от имевшегося здесь некогда производства колокольчиков для конской сбруи.
Как бы то ни было на самом деле, к началу девяностых годов двадцатого столетия здесь лишь чудом сохранилась полуразваленная деревянная церквушка на кладбище, которая использовалась в советское время под склад могильных памятников и сносу которой помешал статус памятника архитектуры. Колокола на ней давно не было, и когда прибирали церковь, чтобы возобновить после долгого перерыва службы, приспособили тогда под било обрезок красного газового баллона.
Храм открылся по инициативе группы женщин, за которыми вслед потянулись их мужья: трактористы, лесорубы, водители лесовозов, щедрые на крепкое словцо и пристрастные к крепким напиткам, но зато и с крепкими рабочими руками. Эти руки немало послужили восстановлению церковного здания. Приходил и кое-кто из образованных людей: учительница, землемер, ветеринарный врач. Поначалу в церкви было сыро, мрачно, пахло плесенью и мышами. В алтарной части слышались иногда какие-то стуки, особенно во время совершения литургии. Обедни и требы совершать было трудно. Но люди всегда приходили. Пусть два-три человека, но кто-нибудь молился обязательно, и службы шли положенным чередом. Мало помалу отступала та мерзость запустения, что встретила вначале. Жизнь в приходе налаживалась.
А еще годом ранее того, как приехал сюда отец Никифор для пастырского служения, принял он монашеский постриг с именем , мученика за веру в древние времена. Казалось, с переменой имени отсек он прежнего себя окончательно.
А
ВТОБУС с натугой взбирался в гору. Перебранка в салоне прекратилась. То ли устали люди, то ли ушло напряжение от долгих усилий – успеть, дождаться, втиснуться, то ли подействовало мерное убаюкивающее покачивание и постукивание.
По обеим сторонам дороги открывались восхитительные для глаза горожанина, а селянину привычные до безразличия виды. Под огромным лазурным куполом с высоко реющими рваными сверкающими облаками – поля с перелесками, являющие взгляду все оттенки зелени, от сочно-изумрудных до нежных, подернутых дымчатой поволокой, или блеклых выцветших, переходящих в спелое злаковое золото. Дороги заманчиво вились между полями, исчезая на горизонте или в живописных группах деревьев.
Деревушки же и села, расположенные по обеим сторонам шоссе, являли собой полную противоположность этой уравновешенной сдержанной красоте. Хаотичность, поспешность во всем, забота одного дня, горестная нищета и уродливая зажиточность, - вот впечатления, которые рождались в душе постороннего путника при виде этих деревень. Вросшая в землю черная избенка
с крошечными окошками, крытая рваным рубероидом; рядом с ней бревенчатый пятистенок, некогда с размахом выстроенный для большой крестьянской семьи, а ныне превращенный в общежитие – покосившееся, с выбитыми кое-где стеклами, замененными фанерой; чуть подалее – веселенький домик, подобие финского, покрытый весь ярко окрашенной вагонкой, с аккуратно, по-хозяйски прибранным двориком, - непотопляемый корабль в бурном океане житейском; в стороне как-то боком и не к месту возведенная казенная трехэтажка из серого кирпича или кривых блоков, облепленная со всех сторон сараями, парниками и свинарниками; и, наконец, на возвышении, за сплошным неприступным забором – помпезное и мрачное сооружение, дача людей, внезапно за последние годы сколотивших большое состояние, - все соседствовало, все лепилось рядом. Без плана, без порядка, без какого-либо видимого смысла. А если добавить сюда еще и обломок сенокосилки, одиноко ржавеющий где-нибудь у околицы, или обрезок трубы, торчащий из какой-нибудь ямы при дороге, или устроенную вблизи жилья на виду у всех свалку объедков и изношенной домашней рухляди, - тогда картина этого неуютного и разобщенного уклада станет полной.
Отец Никифор задумался о людях, стремительно вылезших на первый план за последние годы из среды некогда равномерно бедного советского населения. Их стали называть «новыми русскими». Они часто делали богатые пожертвования на церковные нужды, даже иногда строили за свой счет храмы. То ли они испытывали духовную жажду, несмотря на свои материальные притязания, то ли их привлекала пышность православного обряда, под стать небывалой пышности их быта. Как бы то ни было, отношение верующих к их вкладам не отличалось единодушием. Одни считали, что деньги новых богатых добыты темным путем, на них – кровь и слезы, значит, Церковь не может принимать эти пожертвования. Другие из спорящих, наоборот, говорили, что нельзя одним махом всех записывать в преступники, нельзя судить ближнего, «не судите и не судимы будете», что нет прибора, определяющего чистоту чужих помыслов, и, самое главное, грешно отталкивать от Церкви людей, которые покаялись и пришли ко Господу. И те, и другие в своих доводах опирались на тексты Священного Писания, и совершенно невозможно было рассудком дойти, где же кроется истина.
Отец Никифор, честно говоря, не знал, как бы он поступил, приди к нему человек с большими деньгами. Иногда мечталось возвести храм изумительной красоты, чтобы дух захватывало. Но цена каждой банки масляной краски, каждого мешка цемента была камнем, который тянул на дно все мечты. Его храм собирался по капле, чудом, из ничего. Потому и поставили иеромонаха на этот приход, что священника семейного невозможно было бы прокормить здесь.
До присоединения к Церкви отец Никифор был инженером-химиком. То есть пережил школьную, затем студенческую и служебную пору как все, ничем, в сущности, не отличаясь от прочих людей своего сословия в стране советов и победившего пролетариата. Сословие, к которому он тогда принадлежал, именовалось интеллигенцией и было знаменито своей бедностью, а также острым недовольством существующими порядками, что выливалось в характерное явление, давно кем-то названное «брожением умов». Брожение интеллигентских умов осуществлялось преимущественно на кухнях, за чашкой чая (нередко – за стаканом портвейна) и мало у кого заканчивалось чем-то более серьезным.
Отец Никифор – тогда его звали Николаем – был таким же как все. Неплохо аккомпанировал на гитаре, любил пошутить, попеть веселые туристские песни, когда бывал в лодочных походах или уезжал далеко со стройотрядом на заработки. Не чужд был внимания к различным философским и духовным учениям, интересовался системами поведения и мышления людей, позволяющими достичь самораскрытия, психического равновесия, развития талантов и душевных возможностей человека. Частенько, бывало, ругал власти, сидя ночью на чьей-нибудь прокуренной кухне за чашкой крепкого чаю в по-русски долгих, жарких и не имеющих завершения спорах.
Перемена произошла однажды и разом. Случилось это во время одного из традиционных выездов с коллегами «на картошку». Это так говорили – «на картошку», когда инженеров, студентов или служащих отправляли убирать урожай в подшефном хозяйстве. На самом деле могла быть и морковь, и свекла, и иные какие-нибудь корнеплоды. Слово картошка было обобщающим для данного вида деятельности, привычного для миллионов – школьников и солдат, инженеров и студентов, всех советских людей – зависимых, гоняемых туда-сюда то под одним лозунгом, то под другим. Так постепенно отпадала необходимость думать, и люди разучились понимать, чего же, собственно, хотят они сами, и в чем состоит их личная воля.
Помогающих поселили в школьном спортивном зале маленького районного городка и каждое утро на автобусе отвозили в хозяйство. Спортивный зал не нужен был школьникам потому, что они в это время не учились, а тоже были брошены «на картошку». Спали на матах. Женская половина от мужской отделялась временной перегородкой из шкафов, вешалок и других случайных предметов, найденных по углам школы и притащенных этой целью в спортивный зал. Взрослые тети и дяди, оставив дома семьи, могли почувствовать себя вечными студентами.
По вечерам посылали кого-нибудь в ближайший гастроном за дешевым портвейном, закусывали консервами «килька в томате», хлебом и плавлеными сырками, Больше ничего в магазине не продавалось.
В один из таких вечеров-посиделок идти в магазин за выпивкой и закуской выпало Николаю. Стоял тихий вечер бабьего лета. Косые, почти горизонтальные лучи заходящего солнца были неожиданно яркими, свет усиливался, отражаясь от желтых оштукатуренных стен одинаковых домиков, настроенных в городке после войны, краснели кусты барбариса, посаженного вдоль улиц. На фоне глубокой голубизны неба неожиданно блеснула высоко над городом золотая маковка с крестом – церквушка на горе. Неудержимо потянуло туда. Он вошел в храм. Была суббота и служили всенощное бдение. Неторопливо чинно двигались священники – иерей и диакон в сверкающих ризах. От мерцания свечного пламени и сладкого запаха ладана кружилась немного голова. «Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим…» – неземными голосами выводил хор, многократно повторяя эти слова. Какое-то строгое и неоспоримое достоинство было на сосредоточенных и мирных лицах немногих молящихся, когда он украдкой искоса поглядывал на них. Он неловко подошел к свечнице, купил большую свечу и так же неловко поставил ее на ближайший подсвечник, истаивая от тихого восторга, незаметно охватившего его. Уходить не хотелось, было чувство, что здесь его дом. И такой никчемной постыдной показалась вся предыдущая жизнь. Будто и не жил вовсе.
И он зачеркнул ту прошедшую жизнь, пустую и придуманную. Что вело его в этом решении – ласковое ли, все покрывающее дыхание предвечной Любви, которое он счастливо ощутил в храме тогда, или та слава, которая отблеском была запечатлена на лицах людей, стоящих в храме, и от которой тоже захотелось отделить и получить свою долю? Тогда он не научился еще разбираться в себе так тонко, еще не наслышан и не начитан был, что падшая природа человека соединяет в себе рука об руку темное со светлым, правдивое с ложным. Не знал, что удел человека в этой жизни – всегда опасно ходить по краю пропасти, взывая о помощи свыше. Он не задавался вопросами. Он почувствовал призыв и пошел.
Сколько же труда вложил он в это отречение от прошлого! Посты, самые строгие, вплоть до того, чтобы днями не принимать пищу, ночные стояния на коленях, долгие молитвословия, - все, чтобы, по Писанию, обновить в себе ветхого человека. А сколько жертв было принесено во имя этого обновления. Сопротивление родителей, недоумение сослуживцев, разрыв с невестой. Отцу – офицеру, армейскому политработнику, пришлось подать в отставку. Оля, любимая девушка, привязанность еще со школы, решительно заявила, что не бросит из-за него университет, и вышла замуж за другого. Ушел вскоре и см Николай со своей работы, устроился работником при храме, жил в сторожке. Он сделал все, что мог.
Откуда же теперь эта тоска?
А
ВТОБУС сильно встряхнуло на ухабе. Отец Никифор невольно уцепился за поручень переднего сиденья и на минуту отвлекся от своих мыслей. Он увидел, что рядом с ним сидела теперь та женщина, жительница Колокольцев, которая бывала каждое воскресенье в храме на службе, иногда приходила мыть полы перед праздниками, та, которая кивнула ему издалека в начале пути. Он и не заметил со своими думами, как она подсела к нему. Теперь он искоса посмотрел на нее, вспоминая, как зовут. Вот ведь, сколько раз исповедывал ее и причащал, а имя все как-то ускользает из памяти.
Обыкновенная, лет пятидесяти, небольшого роста, с мелкими, не лишенными приятности, чертами загорелого лица, с натруженными по-деревенски руками, в ситцевом платье простого покроя, в сиреневый с розовым цветочек, и в белой косынке вокруг загорелого лица. Аккуратная, спокойная, молчаливая. Она была, конечно, не из тех, кто тычется локтями в автобусе и отчаянно матерится.
- Здравствуйте, батюшка, еще раз, - слегка улыбнулась женщина, когда заметила, что отец Никифор на нее смотрит.
Он ответно поздоровался и далее почувствовал смущение от того, что не знал, как теперь себя следует вести, чтобы не уронить своего священнического достоинства, о котором следовало постоянно помнить, чтобы не допустить фамильярности по отношению к себе, унижающей сан, и не сократить необходимую дистанцию, которую особенно надо держать с женщинами всех возрастов, потому что женщины особенно склонны эту дистанцию всячески сокращать и переходить на какие-то душещипательно-слащавые отношения.
Но то священническое достоинство, которое еще не так трудно было поддерживать, находясь на солее храма перед царскими вратами, возвышаясь над толпой прихожан и произнося проповедь, было совсем непросто соблюсти теперь, в трясущемся стареньком разбитом автобусе, раз в сутки предоставляющем свои натруженные четыре колеса всем, не располагающим собственным транспортом, да еще сидя бок о бок на одном сидении.
Отец Никифор в который раз испытал затаенную, скрываемую даже от себя досаду, что не может ездить на автомобиле. Он столько сделал, так потрудился, но помощи нет ниоткуда. Речь ведь не идет о стяжании: должен же он как-то передвигаться. И вот тоже, сколько мужичков колокольцевских подрабатывает нынче извозом на своих «жигуленках» и «москвичах». Но никто не вспомнит о нем, не предложит свою помощь, не подвезет.
А ведь как много хотят от него люди! Они хотят и ждут от него чудес: какой-то необыкновенной мудрости, способной разом разрешить все их затруднения и облегчить тяготы, сообщить то, что скрыто, прозреть будущее. Будто он факир какой-то!
- Батюшка, разрешите обратиться к вам с вопросом, - почтительно прервала молчание женщина. Она стала сбивчиво и подробно что-то объяснять. Вот-вот, сейчас она перескажет все свои дрязги…
Люди часто обращались к нему с вопросами. Жены ссорились с мужьями, непослушные дети отбивались от рук, старики упрекали молодых, молодые – стариков, даже при храме женщины отчаянно интриговали за почетное право торговать свечами, и везде требовалось решающее слово священника. Люди часто говорили с ним искательным тоном, заглядывали в глаза. Это раздражало. На исповеди они подробно рассказывали обстоятельства, которыми были окружены их грехи. Они оправдывались, не думая о том, что идет время, а он один, кто и служит и исповедует, а позади еще целая очередь народу, а после службы еще надо будет крестить, венчать, отпевать, ходить по больным, и неизвестно, когда еще он присядет и выпьет свой первый за день стакан чаю.
В конце концов, ему пришлось требовать, чтобы они коротко, одним-двумя словами называли каждый грех. И тогда на него посыпались исповеди, так же похожие друг на друга, как похожи были в былые времена школьные сочинения о Павке Корчагине. В разной последовательности было всегда одно и то же: гордость, ненависть, блуд, непрощение обид, аборты, супружеская неверность, нарушение постов. И за каждой такой исповедью уже невозможно было разглядеть человека, понять, чем он живет, покаялся ли он на самом деле или только делает вид. Понимает ли вообще, что такое покаяние. И уж совсем невозможно было что-то посоветовать, куда-то направить его жизненный путь.
Да уже и не хотелось делать это. Такая задача уже казалась непосильной. Он что-то говорил им перед разрешительной молитвой и утешался тем, что Господь примет покаяние и простит каждого, искренне покаявшегося. Господь вложит нужные слова в уста служителя Своего, а от человека, совершающего таинство, уже мало что зависит, его роль ничтожна. В этом рассуждении отец Никифор предполагал то умаление себя, которое заповедано в Евангелии. Он поступал так, как написано в книгах. Он поступал правильно.
Однако, откуда же эта тоска, которая по временам охватывает его целиком? И происходит это все чаще и чаще? Откуда этот темный страх? Почему такая туга просочилась в исполнение им своего служения? Архимандрит Диодор говорит, что там особенно лютует сатана, где видит усердие и благочестие. Так сказано у многих святых отцов. Но в таком случае страшно и невозможно усиливать подвиги, потому что сила супротивная несоизмерима с человеческой и за наше дерзкое и немощное сопротивление она сметет нас как пылинку. Если не будет помощи свыше. Где же Господь, почему оставил? Отец Никифор вспомнил: святые отцы говорят, что благодать Божия отступает от нас и за грехи, что, впрочем, относится к простым, обыкновенным людям, не к святым. Это святых и подвижников лукавый искушает за их подвиги. По особому попущению свыше, чтобы еще больше можно было их прославить потом. А к простым людям это не относится. От них благодать отступает за грехи. Может быть он, священноинок Никифор, в миру Николай, - простой обыкновенный человек и ничего не стяжал своим подвигом, и от него благодать отступила за какой-то грех? Правда, неясно, за какой именно. Грехи у него в последнее время были все какие-то мелкие и незначительные.
Последнее предположение – о грехе – как ни странно принесло облегчение. Грех, по крайней мере, можно отыскать в себе, можно покаяться и попытаться исправить его. И тогда уйдет, может быть, это душевное страдание, эта боль, этот страх. А на большее он уже не способен. Господи, Господи, научи меня, не остави пропадать в недоумении…
И
З открытых окон и поднятых вентиляционных люков веяло желанной прохладой. Людей в автобусе осталось уже совсем немного: две старухи в белых платочках, какой-то дед в брезентовой куртке, с корзиной на коленях и громадной рыжей собакой, лежащей около его ног в проходе, высунув язык. Да группка подростков оживленно обсуждала что-то на заднем сиденье. Дорога шла по лесу, между рядами высоких елей. Перевалило за середину пути.
- …и схоронили мы Антошу, а отпевать не знаем теперь как, - донесся до него мелодичный, распевный голос сидящей рядом женщины, и он понял, что прослушал что-то очень важное в ее рассказе, и теперь надо как-то выходить из этого неловкого положения. – Батюшка, ведь если он сам на себя руки наложил, то отпевать его теперь нельзя, это правда? – вопреки смыслу слов в ее голосе слышалась надежда, что вдруг она ошибается, и еще как-то можно исправить положение.
- Самоубийц Церковь не отпевает, - сказал отец Никифор твердо, втайне с облегчением, что удалось скрыть свое невнимание.
Женщина горестно вздохнула, и они продолжали путь в молчании.
- Простите меня, - вдруг сказал отец Никифор немного изменившимся голосом, неожиданная догадка обожгла его. – Я не очень внимательно слушал вас только что. Не могли бы вы повторить все сначала.
Она сочувственно вгляделась в него и, вздохнув, стала повторять свой рассказ.
- Антоша был нормальный мальчик, совершенно нормальный, то есть он мог работать и обслуживать себя, но родных у него не было, понимаете? Он был совсем один. От него мать отказалась в роддоме. А потом врачи обнаружили болезнь эту, как ее… У него приступы были только иногда, но все-таки несколько раз были. И его отдали врачи из детского дома в дом хроника, когда он вырос. Потому, что он иногда, хоть очень редко, терял сознание. А перед тем, как упасть в обморок, был некоторое время как бы и в сознании, но только внешне, потому что ничего не понимал, и не помнил потом, что с ним было. Но это случалось только от волнений, от переживаний. А если все спокойно и нормальная жизнь, то все и у него нормально. Так вот, женщина в доме хроника, главный врач, стала хлопотать, что не надо ему быть в больничных условиях, а он может сам жить в квартире. И выхлопотала ему квартиру какую-то старую. Все помогали ему делать ремонт: медсестры, больные. И он сам делал. Дружно, говорит, все было. Потом справили новоселье. И он стал там жить, приходил только иногда в дом хроника. Стал работать в мастерской какой-то, ремонтировал старые вещи, вазы склеивал, рамки старые. Зарабатывал на жизнь. А тут на наше горе объявили эту экономику, как ее … шокирующую. Все смешалось. Жить стало невыносимо. Мастерскую закрыли.
Отец Никифор вспомнил малого по имени Антон, который раза два приходил в церковь на службу и после службы пытался завести с отцом Никифором разговор. Невысокого роста, полноватый, с очень бледным, слегка опухшим нездоровым лицом и серыми малоподвижными печальными глазами. Последний раз он спросил дорогу к ближайшему мужскому монастырю. Туда часто спрашивали дорогу, кто в паломничество собрался, кому так – любопытно. Отец Никифор ответил спокойно, обстоятельно. Казалось, парень хочет еще что-то спросить. Но в монашеских правилах отвечать только на поставленный вопрос, ничем сверх не интересуясь. Да и дела ждали: машину песку привезли, задаром. Никак не гоже было заставлять людей ждать. Словом, на разговор этот много времени не было отпущено. Парень говорил медленно и показался отцу Никифору туповатым и странным. Одет он был очень чисто, в отглаженных брюках и белой рубахе.
Этот Антон как раз прошлой ночью почему-то приснился отцу Никифору. Все так же одет, в той же белой рубахе стоял он во весь рост, плакал и протягивал к священнику руки, не пустые, в руках что-то лежало. Но отец Никифор почему-то боялся взять то, что было в руках, боялся даже взглянуть, что там. «Батюшка, батюшка», - настойчиво повторял Антон, а слезы так и текли по его лицу. Наконец отец Никифор через силу взглянул ему в руки. Там была пачка стодолларовых бумажек.
«На строительство храма», - сказал Антон и после этих слов стал исчезать, тускнеть и пропал совсем. Отец Никифор проснулся в большом смущении. Впрочем, святые отцы учат не придавать значения снам, и он пытался забыть этот сон. Однако, как ни старался, глупый сон этот не шел из головы. И вот, оказывается, что за этим стояло. То есть уже совершенно не было понятно, что за эти стояло.
- И как же он оказался здесь, в Колокольцах? – переспросил он женщину. – Как все случилось?
- Да как ныне все случается, - вздохнув, откликнулась она. – Дом хроника расформировали, женщину эту хорошую, главного врача, уволили на пенсию, и она куда-то уехала. Про Антошу все забыли. Однако, понадобилась его квартира. Вы же знаете, как за такими бедолагами охотятся, за алкоголиками, за больными, за старухами. Вон и в Колокольцах уже сколько таких поселилось. Переселят куда похуже, а разницу в деньгах – себе. Теперь это называется бизнес. Прежде-то иначе называлось. Ну, ладно. Стали с Антоши требовать квартиру, чтобы он продал им подешевле. Он не соглашался, – избили в подъезде. Попал в больницу. Потом ничего в милиции не мог доказать. И слушать не стали. Начались у него опять приступы. В один из таких приступов бандиты все и оформили, продажу и все остальное. Вывезли его без сознания сюда, рядом с нами, дом Митрофановых, вы знаете их. Они старуху к себе забрали, дом продали, а те как раз Антошу – в этот дом. Как бы сам он продал квартиру и по своему желанию купил домишко. Всю видимость обстряпали. Денег никаких ему, конечно, не дали. Скажи, мол, спасибо, что жив остался. Да в доме том крыша худая – течет, да он к деревне непривычный. Маялся, маялся. Пока пенсию перевел сюда, нечего было даже есть. Люди чем могли помогали. Наш бухгалтер в правлении, Лариса Ивановна, очень хорошая женщина, все законы знает, говорила, что все можно вернуть, доказать, все сделано неправильно, беззаконно. Да ведь какая тяжба мешкотная пойде-е-т, да сколько денег надо, чтобы в город ездить, да сколько нервов. А он один, да болен, да голоден, да крыша течет.
- Вроде он не производил впечатление нищего, такой аккуратный…
- Вот-вот, аккуратный, самостоятельный, - продолжала женщина. – Бедствие свое напоказ не выставлял, надеялся найти работу, да где у нас, сами знаете, среди своих – безработица. – Женщина опять вздохнула. – Короче, случилось все, когда я поехала к маме. Мама у меня заболела в Рязани, я у ней была. Пока я ездила туда, он руки и наложил на себя. Таблетки все выпил разом, какие были. Не выдержал, И отпевать теперь нельзя. Это ведь мы с мужем настояли, чтобы он покрестился. Такой был радостный после крещения. Говорит: «Батюшка как ангел». Это он про вас говорил. Советовали мы ему прилепиться к монастырю, там принимают. Как никак, думали, зиму прокормят убогого, а там видно будет. Обещал подумать. Да денег на дорогу много теперь надо, хоть и близехонько, а дорого как ста-а-ло, ой… А ну как у него не выйдет там и потратится зря?
- Так все-таки ездил он в монастырь?
- Точно не знаю, но по всему, нет, – не решился.
Некоторое время они молчали, потом отец Никифор сказал
- Душевнобольного можно отпевать, только разрешение надо сначала спросить у преосвященного.
Женщина взглянула на него с надеждой
- Батюшка, уж похлопочите, ради Бога.
А
ВТОБУС подошел к конечной остановке. Уже лил дождь, но гроза отгремела, и слышалась теперь издалека.
- Иди с миром, Валентинушка, Христос с тобою, - сказал отец Никифор.
Он пошел к себе в кладбищенскую сторожку. Песчаные мостовые села, расположенного на холмах, были изрыты сейчас потоками воды. Лужи дыбились крупными пузырями. Под плотно падающей водой поникла зелень. Отец Никифор не достал зонт и никак не закрылся от дождя. Вскоре он был до нитки мокрый. По благообразному строгому лицу струилась вода, светло-русая борода потемнела, волосы облепили высокий лоб.
- Медь звенящая, - вдруг сказал он сам себе, вспомнив, что так названы в Писании праведники, не имеющие любви в сердце своем. И он подумал, что это сказано о нем, и такова цена всех его трудов. – Боже, милостив буди мне грешному.
И был он как ребенок, объятый страхом, беспомощный и потерянный, ищущий опоры в более Сильном. И – странно – именно эта боль, страх и беспомощность освободили дыхание души, принесли первое облегчение от тоски. Что-то новое входило в его жизнь. С болью, но не по-здешнему радостно.
Ливень уже давно перестал. Высоко в ясном небе сияло солнце. Оно щедро золотило покрашенный недавно зеленой краской купол деревенского храма и крест на нем. В его торжествующих лучах был виден и другой, большой деревянный восьмиконечный, крест на горке, словно парящий теперь над селом. Этот крест был принесен туда недавно с благоговейным молитвенным пением и укреплен прихожанами во главе с батюшкой на третьей неделе Великого Поста, именуемой Крестопоклонной.
Февраль 2002.
ВЗОШЛА ЗВЕЗДА ЯСНАЯ
- С
ИЛ моих больше нет, - Ольга Владимировна поправила очки в тонкой блестящей оправе и подняла заплаканное лицо к верхней ветке ели, которая стояла у окна. Надо было понадежнее поместить очередной золотой хрупкий шар в серебряных искорках. Что бы ни происходило в жизни, Ольга Владимировна оставалась верна распорядку и ежедневным обязанностям. Вот и теперь, перед новым годом, что бы ни омрачало этот праздник, следовало как обычно нарядить елку.
Вчера тонкое деревце в сосульках и каплях талой воды принес муж, Игорь Глебович. Произошло это уже в первом часу ночи. Игорь Глебович был сильно пьян, и поэтому до дому его сопроводил товарищ по институту, прежней работе и нынешним почти ежедневным попойкам – этот несчастный Прокофьев, долговязый, с трехзубой улыбкой, упрятанной в вечно всклокоченную пегую бороду. И кто кого нес – Игорь Глебович елку или Прокофьев нес их обоих – елку и Игоря – это еще надо было подумать.
- Нет сил, - повторила Ольга Владимировна, искоса взглянув на диван, где, невзирая на уже поздний утренний час, лежал плашмя ее супруг, изредка то вскрикивая, то лепеча что-то.
За окном мело, густо и неслышно. Чистая белизна дня проникала в комнату -снежным светом с улицы и белизной тюля на окнах - и сообщала всему какую-то чуткую строгую радость. Кроткое ожидание обновления было, казалось, разлито вокруг.
Но Ольга Владимировна знала, что муж проснется с непременным желанием облегчить похмелье. И все пойдет по-старому в этой жизни – безысходно, охладело, многозаботливо.
Ольга Владимировна потянулась за следующим шаром. Он был малиновый матовый и тоже весь в серебристой узорчатой пыли. Набор великолепных шаров из Германии она купила пятнадцать лет назад на новогодней ярмарке, которую неожиданно устроили прямо перед домом. Весело, беззаботно проходили праздники в те годы. Всю ночь работали кинотеатры, кафе. Люди танцевали и пели прямо на улице. Тогда еще переименовали Ленинград обратно в Петербург, и все верили, даже газеты писали, что все теперь пойдет по-другому в их городе. Прошлая жизнь катилась в тартарары. Тогда то ей и приглянулись эти шары. В то время еще можно было себе позволить подобную покупку. Ныне же стеклянные елочные игрушки продаются уже по немыслимым ценам, они стали предметом роскоши.
Ольга Владимировна повесила последний шар и нагнулась к полу, где в коробке из-под сапог ожидала своей очереди разная блестящая мелочь: грибочки, ягоды земляники, сосульки наполовину прозрачные, зеркальные шарики с разноцветными вмятинками, глянцевые пирамидки из разноцветных колец, на зажимах, чтобы стояли, а не висели на ветке. Старомодные, трогательные, напоминающие детство. Эти игрушки оставила Ольге Владимировне подруга, уезжая из Питера в Калифорнию насовсем. Теперь каждый год, наряжая елку, вспоминала Ольга Владимировна подругу Соню и детские их ожидания чудес перед каждым новым годом. Подруга присылала из Америки торопливые письма и яркие фотографии: то на фоне пышного розового куста в своем палисаднике, то на мексиканском пляже под синим-синим небом.
Деревце в тепле источало свежий неповторимый аромат. Только раз в году так пахнут елки! Вот еще и Санта-Клаус в красном кафтанчике. Чей-то сувенир, случайный. Наверное, студенты подарили когда-то. Изогнулся, гримасничает чужестранец. Ну, пусть и он идет на елку, украсит праздник.
Теперь самое главное. Она достала из особой коробки скромные бумажные фигурки: ангелов трубящих, вертеп с барашком на переднем плане и гирлянду флажков, на каждом по букве, а вместе слова: «Слава в вышних Богу…». Эти украшения они вырезали из детского альбома-самоделки, купленного в церковной лавке. Втроем с близняшками, Верой и Соней, вырезали, собирали, клеили. Бумага была дешевая, шершавая, цвета блекловатые. Но рисунок изящный. Возможно, выкройка была повторена с какого-то старинного образца. Со времени обратного переименования города и доныне многое бралось взаймы у благословенной старины. Девочки очень любили эти украшения. Они содержали особый смысл, напоминание, что настоящий праздник будет через неделю.
- Мамуся, кефирчику бы, - послышалось с дивана. Голос, хриплый и виноватый, через минуту молчания добавил, - а еще бы лучше пивка…
Ольга Владимировна молча повесила последний флажок, сложила пустые коробки и поставила их на шкаф. Потом подошла к угловой полочке и затеплила лампаду перед иконою. Она трижды перекрестилась и поклонилась, после чего молча приблизилась к столу, где были остатки завтрака, немытые чашки.
- Мамуся, ну что ты злишься, я не хотел… Это все Прокофьев, ты же знаешь, полная квартира народу как всегда, а у Карпинского драндулет не заводился, пока собрались, пока то да се…
Ольга Владимировна молча собирала чашки и тарелки.
- Молчишь? Так, значит, прощения не жди! Мы так милосердны, так человеколюбивы, - в голосе слышалось какое-то слезное бессильное озлобление.
Ольга Владимировна взяла поднос с посудой, чтобы нести на кухню. В этот момент в лицо ей ткнулась подушка-думочка, запущенная с дивана с ускорением отчаяния. Вслед за подушкой полетела площадная брань оттуда же.
Полетели на пол очки, полетела со звоном посуда с подноса, полетела со стены черно-белая фотография в тонкой блестящей рамочке, где светловолосая смеющаяся молодая женщина в джинсах на фоне пальмы и в солнечных бликах белой стены держит на руках маленького мальчика, а рядом с ней открыто смотрит в объектив крепкий невысокий мужчина, а внизу надпись: "Хоста, 1980".
Ольга Владимировна все так же молча сходила на кухню за веником и совком, аккуратно сгребла черепки и вынесла их в большое помойное ведро в конце длинного коридора на кухне прямо у входной двери в квартиру. Потом молча поставила на стол пакет кефира.
В
СТРЕЧА нового года прошла как обычно. Пришел сын Глеб с женой. У Глеба было хмурое усталое лицо, он прятал взгляд. Невестка тоже щурила холодные глаза, была неразговорчива и не скрывала своей скуки. Дом постройки начала века революций, казалось, ходил ходуном. Выше этажом дружно и ритмично топали, в коридоре горланили, во дворе оглушительно и пугающе взрывались петарды. Везде в окнах двора-колодца светились экраны телевизоров. В комнате у Сорокиных телевизор тоже был включен. Вымученные, иногда вовсе плоские, шутки ведущих составляли своей бедностью очевидную противоположность броской роскоши нарядов и разнообразию технических возможностей передачи. На столе перед телевизором были только треска под маринадом, селедка с луком да овощной салат.
Близняшки сначала хохотали, потом стали зевать и уснули, сидя. Пришлось перетаскивать их на двухъярусную кровать у входа в комнату. «Нары», как шутил Игорь Глебович. Под бой курантов он трясущимися руками открыл бутылку шампанского, залив, скатерть шипучей пеной, и опять неудачно пошутил, что вот де скоро конец поста и «нажремся от пуза».
Ольга Владимировна молчала. Потому ли, что искусством приготовления сносных на вид обедов из ничтожного количества исходного продукта она овладела к тому времени уже в превосходной степени, но искусство ее было бессильно перед законом сохранения вещества и не могло сообщить пище необходимого количества калорий, отчего скоромные дни в их семье мало отличались от постных; потому ли, что душевный пост, предписывающий воздержание от телевизора и плоских шуток, не соблюдался в их семье совсем; потому ли, что сын Глеб не может содержать невестку так, как она привыкла у своих родителей, и дело пахнет, кажется, разводом – по этим или по иным причинам, но Ольга Владимировна чувствовала какую-то тревогу и переносила праздник без волнения и без радости, но с одним только терпением.
Она всю жизнь училась и учила и ко всему в жизни подходила серьезно и методично. Став верующей в результате цепочки умозаключений, всю жизнь производимых ею и приведших к выводу о необъяснимости первопричины всего сущего с точки зрения материализма, она, тайно крещеная бабушкой в детстве, стала теперь добросовестно стараться выполнять все требования, предъявляемые к христианской жизни. Здесь были свои законы: семья должна быть дружной, должны соблюдаться посты, должна твориться общая молитва, и, самое главное, нужно всех прощать и прощение это должно иметь сверхъестественную силу укротить всякую злобу вокруг. Такой образ идеальной христианской жизни она усвоила из того, что читала или слышала по данному вопросу. Время шло, она старалась воплотить в жизнь намеченное, но с каждым днем все больше убеждалась, что построить такую идеальную жизнь ей не под силу. Та показательная, соответствующая правилам жизнь досталась кому-то другому. Ей, Ольге Владимировне Сорокиной, коренной петербурженке-ленинградке, кандидату философских наук, матери своих детей, жене своего мужа, православной христианке выпал иной билет. Все шло наперекосяк в ее жизни, часто совершенно вопреки ожидаемому. Но и с этим билетом в руке надо было как то спасать свою душу и души близких от разъедающего тлена и наступающей со всех сторон смерти.
Муж опускался на глазах. С тех пор как он потерял работу в конструкторском бюро, которому отдал всю молодость и зрелый остаток жизни (бюро упразднили за ненадобностью) выражение растерянности, приниженности и напряженного ожидания неприятностей прочно поселилось на его лице. Он долго не мог найти работу, пока Прокофьев не позвал его за компанию грузчиком в большой дорогой универсам на углу. Платили там мало. Но зато давали кое-что из продуктов. В доме появилась как прежде колбаса. Давали яблоки с коричневыми подбитыми боками, подгнившую морковь, виноград россыпью и всякую другую, подпорченную, но еще годную снедь. Бесплатному коню в зубы не смотрят. Можно было срезать испорченное и готовить из остального. Хоть немного подкормить близняшек. Акварельная синева у них под глазами щемила родительское сердце. Врачи что-то говорили о диспропорции веса и роста.
Когда произошел тот сокрушительный удар по беззаботному внутреннему устроению, которое она старательно до того строила внутри себя? Она помнит тот день.
Год назад, незадолго до Великого Поста девочки прибежали из кухни в комнату напряженно-взволнованные. «Мама, что там…», «Что там у Люси, мама…». Постойте, Вера, Соня, научитесь говорить, уже по двенадцать лет вам, я ни слова не пойму, сбиваются, волнуются, такие нервные, ну что? «Мама, что там у Люси на сковородке?» У Люси? Пойдем, посмотрим, что вас так встрепенуло. Ах, вот оно что. На соседкиной сковороде посреди пустой кухни – блестели, румянились, шкворчали, издавали запах, который мог бы свести с ума – восемь куриных бедрышек. Ах, вот оно что. Девочки, это кура. Нельзя же так реагировать, словно вы куры не видели никогда. Это всего-навсего еда.
Она крепко задумалась с того дня.
- Смешная вы, Ольга Владимировна, с вашими диетами, - сказала ей как-то соседка Люся.
Люся была безмужняя, еще не старая женщина родом из деревни Колокольцы, что где-то на северо-востоке. Родители ее в Колокольцах пропили дом и доживали теперь в бараке-общежитии. Больше у нее родственников не было, только восьмилетний сынишка. Раньше она работала на заводе, но там перестали платить, и она пошла в овощную палатку на улице. Платили там так, что хватало на жирную пищу каждый день, а еще на водку. Без водки и жиров, отстояв каждый день на морозе и ветру, Люся, по ее словам, тут же свалилась бы. За год работы в палатке лицо ее обветрилось и покраснело, голос охрип, она стала курить и попивать даже в изредка выпадающие выходные. Люся исповедывала нехитрую жизненную философию: быть как все, не высовываться.
- Я работы не боюсь, - не раз уверенно говорила она. – А кто работы не боится, тот не пропадет.
Восьмилетний сынишка Люси сам приходил из школы, сам разогревал еду или готовил себе, что мог, и вообще был очень самостоятельным мальчиком.
П
ОСЛЕ новогодних праздников дни пошли трудно, нарастая суетой, тщетой, тревогою.
На третий день после встречи нового счастья Ольга Владимировна как обычно читала днем лекции, последние в академии перед зачетной неделей, а вечером пошла мыть подъезд соседнего дома. Это была последняя промывка перед условленной получкой. Она терла тряпкой ступени и думала, какой хороший это подъезд. У жильцов хватает средств, чтобы сложиться на оплату труда уборщицы. Закрытый, с кодовым замком на железных дверях, а значит в него не заходит кто попало, не гадит и не справляет нужду, как это давно стало принято в промозглом призрачном городе, из поколения в поколения высасывающем из людей и жизненные соки и остатки достоинства. Мыть такой подъезд легче, чем другие подобные. Значит, и ей, Ольге Владимировне, тоже повезло.
Поздно вечером молодая женщина с холодными серыми глазами и напряженным неподвижным лицом, вздернутая на высоченные каблуки (чем-то она напомнила Ольге Владимировне невестку), стоя в дверях своей ярко освещенной нарядной квартиры, сказала, что не все жильцы сдали деньги, и она не может заплатить больше того, что есть. Протянутая сумма была ничтожной.
По дороге домой Ольга Владимировна думала, что лучше бы она совсем не бралась за это сомнительное дело (люди стали такими нечестными), а лучше бы закончила она переводы с немецкого, которые удалось достать в одном издательстве. Правда, и там платили мало, чаще всего с опозданиями. Должны были позвонить еще из одного издательства. Но не звонили. Мелькнула догадка, что, возможно, виноват Виталик.
Виталиком звали мужа второй соседки, Анжелы, которую Ольга Владимировна знала с младенчества, то есть с того дня, когда у соседей, простых ленинградских инженеров Кудряшовых, родилась девочка и ее назвали Анжелой. Потом родился мальчик и его назвали Денисом. В начале девяностых оба Кудряшовых умерли. Сначала она – от длительного изматывающего лейкоза, через полгода он – почти мгновенно, от сердечного приступа. Дениса в тот же год забрали в армию, и он пропал без вести в Чечне. Анжела осталась одна. В одночасье она превратилась из добродушной медлительной хохотушки в вульгарную крикливую и немного истеричную особу. И однажды она привела в квартиру Виталика.
Виталик приехал пытать счастья в Северную Пальмиру с Кубани. Приземистый, с квадратным бритым затылком, Виталик постоянно вел по телефону какие-то деловые переговоры. Судя по отдельным словам, которые доносились из темноты коммунального коридора или невольно влетали в ухо, когда приходилось проходить мимо столика с телефоном, судя по этим отдельным словам, дела Виталика касались то недвижимости, то перепродажи каких-то товаров на рынке, то каких-то непонятных денежных оборотов. Похоже, дела Виталика шли успешно. Что ни день выносили на помойку старые вещи Кудряшовых, взамен втаскивали массивные картонные коробки и предметы мебели. В мусорное ведро выбрасывали надкусанные сосиски, не говоря уже о хлебе. Для удобства переговоров Виталик провел параллельный аппарат к себе в комнату на прикроватную тумбу и на звонки обычно первый брал трубку, но если просили соседей, то, как правило, отвечал матерным словом и нажимал на кнопку отсоединения.
Вполне возможно, что из издательства наткнулись именно на Виталика, и тогда прощай заработок. Ольга Владимировна вздохнула. На трех работах не обеспечить существование. Всплывали в памяти тезисы из давно отвергнутой марксистской политэкономии. Но нет, к старому нет возврата, давно уже она покаялась, что учила когда-то марксизму. Надо жить и выживать сегодня. В этом сегодня, которое не имеет ни названия, ни образа.
Н
А СЛЕДУЮЩИЙ день она опять с утра читала лекции. В той технической академии, где Ольга Владимировна преподавала философские дисциплины, было много студентов, которые платили за свое образование, за что к ним, в свою очередь, проявлялась снисходительность и на вступительных экзаменах и в дальнейшем, когда они учились. Кое-кто подъезжал на занятия в хороших автомобилях, почти у всех были мобильные телефоны. Ольга Владимировна знала, что есть преподаватели, которые уже давно берут определенные суммы за продвижение некоторых, недостаточно умных и добросовестных, но зато вполне обеспеченных ребят. Ей не раз намекали на этот способ быстро поправить свои дела, но что-то мешало ей согласиться. «Бери, ты всю жизнь трудишься, должна же быть какая-то награда», - шептал не раз лукавый голос у нее над ухом. «Нет, - думала Ольга Владимировна, - лучше я пойду и ограблю банк».
Почему-то, несмотря на очевидную несправедливость этого тезиса, необъяснимо для себя самой, она считала, что, если уж выбирать из двух зол, то лучше ограбить банк, чем вступить в мутную круговую поруку купли-продажи того, что не может и не должно быть куплено или продано.
Игорь Глебович приходил всю неделю навеселе, временами в сильно запачканной одежде, иногда приносил продукты. Его друг, Прокофьев, у которого жена год назад уехала с какой-то сектой в тайгу, оставив его с двумя полувзрослыми детьми семнадцати и двадцати лет, со своей матерью, тещей Прокофьева, и судебным процессом по поводу незаконно проданной их общей и единственной двухкомнатной квартиры, в которой все оставшиеся в Питере теперь и жили, и за которую уже год судились с покупателем, - этот круглый неудачник Прокофьев учил Игоря Глебовича всякой житейской премудрости и они утешались по вечерам какими-то проектами разбогатения, непременно скорого и сверхъестественно большого. И всегда со стороны казалось, что в этих проектах, несмотря на их видимую стройность, не хватает чего-то самого главного, как не хватает этого главного в любом вечном двигателе. По ночам муж всхлипывал во сне как ребенок.
Соседка Люся через четыре дня после праздников слегла в больницу. Ее скрутили боли внизу живота, губы запеклись. Сказалось-таки безотходное стояние на холоде. Молоденькая фельдшерица «скорой помощи», тоненькая как стебелек, нести Люсю, конечно, не могла. Носилки с Люсей пришлось нести Игорю Глебовичу с Прокофьевым, благо, они были не слишком пьяны. И вот теперь, ко всем хлопотам, еще надо зайти к этой несчастной женщине в больницу, где она надолго и уже потеряла свою работу на овощах, да еще следить за сорванцом, который допоздна бегает по улицам, и курит, и матерится, и, кажется, обовшивел, надо будет специально осмотреть его более тщательно и вообще заняться им серьезно.
- И охота вам, Ольга Владимировна, возиться, - усмехнулась, пожала плечом Анжела. Она назвала мальчика грязным словом, сказала, что нормальные люди сдали бы в приемник, но у них, к сожалению, полная квартира придурков. Что-то в ее тоне насторожило Ольгу Владимировну, на мгновение замерев в догадке, она крикнула в темноту коридора
- Вы что задумали, а? Люську на кладбище, мальчишку в приют, а комнату себе оттяпать? Воронье! Руки коротки, накося выкуси!
Из темноты коридора выплыло кривящееся полными красными губами лицо Анжелы
- Что это, Ольга Владимировна, вы так кричите, да такие неприличные слова? А еще интеллигентная женщина, верующая!
Она натянуто расхохоталась и картинно закурила сигарету из дорогой пачки «Мальборо», присев пышным задом в цветастом китайском халате на свой кухонный стол и глядя на соседку в упор без всякого, казалось, смущения и даже с насмешкой.
Ольга Владимировна удалилась к себе в комнату в большом смятении всех чувств. «Действительно, что это я, такими словами, таким тоном, » – думала она с укоризной себе. Смущение было оттого, что вот опять она не соответствует званию истинной христианки. «Господи, прости меня!» – повторяла она про себя. «И ее прости, их обоих прости, не понимают они, что делают!» Она вспомнила, что надо по правилам пойти попросить теперь прощения у Анжелы, но не находила в себе сил. То ли это из коридора ощущалось веяние холода такой силы, что внутри уже не находилось столько тепла, чтобы такой холод преодолеть, то ли просто не приходила в голову мысль, как дать понять, что хоть и просит она прощения, но вовсе не потому, что испугалась, и что все равно не отступится она от Женьки с Люсей, не отойдет в сторону, как бы не замечая происходящего. Ольга Владимировна совсем запуталась и в бессильном изнеможении села на диван, глядя в стену: «Господи, помоги мне, недоумку!»
З
АДОЛГО до Рождества она решила, что пойдет в церковь одна в Сочельник и причастится отдельно от своих, чтобы не нарушать свое участие в Таинстве многозаботливостью, которая, как хорошо ей было известно, отвлекает от Бога и сушит душу. Впрочем, с каждым днем ей все меньше верилось, что это удастся и что-нибудь, какая-нибудь новая забота или досада не встанут на пути. Но в предпоследний день перед праздником, возвращаясь с работы в переполненном троллейбусе, она вдруг поняла, что дни впереди у нее, похоже, свободны, что ничего срочного, слава Богу, не предвидится и – она боялась напрасно утвердиться в этой надежде – но, кажется, она действительно сможет пойти в церковь так, как хотела.
Троллейбус, наполненный плотно прижатыми друг к другу людьми, их отработанным дыханием, испарениями их мокрой одежды, внезапно трогаясь с места и так же резко останавливаясь, переваливаясь с боку на бок, скрипя и звякая, шел по Невскому. Вот и Дворцовая площадь, простор. Мельтешат снежинки в фонарных лучах. Подсветка выхватывает из тьмы капризное барокко Зимнего справа и строгую величественную простоту Адмиралтейства слева. Странно, но город уже не кажется ей, как бывало, ледяной пустыней, полной изысканных миражей. Все выглядит иначе. Расколдованные силуэты дворцов и монументов звучат сейчас рукотворным гимном Творцу.
Дома ее ждут некоторые утешительные новости. Глеб звонил и обещал придти с женой на рождественский обед. Из больницы звонили от Люси и передали, что она хорошо перенесла операцию, ближайшие три дня ни в чем не нуждается, но беспокоится только о сыне и просит его не оставить. У Прокофьева старшая дочь объявила, что выходит замуж за адвоката. Венчаться будут в Никольском соборе. Игорь Глебович почему-то трезвый и отремонтировал уже месяц как сломанный холодильник, и можно теперь не складывать продукты между оконных рам, а по-человечески разместить их где надо. Заходил участковый милиционер и расспрашивал про Виталика, которого, оказывается, за что-то разыскивают и, похоже, он скрылся и не скоро появится. Женька, будучи вымыт и обследован, не обнаружил вшивости и даже не стремился никуда убежать, а спокойно сидел у себя в комнате и смотрел по телевизору мультики. Посчитав деньги в коробке из-под конфет, Ольга Владимировна поняла, что хватит и на мед для сочива, и на куриные ножки для розговен и даже на бутылку хорошего сухого красного виноградного вина. Словом, все как-то устраивалось, и в душу стала понемногу сходить тишина.
Утром по хрусткому снежку, под звездами, неожиданно яркими для тяжелого питерского неба, среди сонных домов Васильевского острова, где лишь по два-три окна было освещено, прошла она в открытую недавно рядом с домом церковь. В здании церкви при советской власти около пятидесяти лет была какая-то организация, и теперь все оно было покрыто лесами снаружи и внутри. Но запах хвои и свежеоструганного дерева, но мерцание свечного и лампадного пламени, но золотые блики на старинных образах, но еще что-то – сверхъестественное и необъяснимое словами – одухотворяли внутренность храма, и не думалось ни о лесах, ни об отвалившейся штукатурке, ни о чем таком .
Народу набилось много. Каменный пол храма был покрыт черным тающим снегом. Как всегда бывает по утрам, больше всего людей собралось у исповедного аналоя. Вышел один из трех клириков храма: самый старенький, сгорбленный и совершенно беззубый. Он начал проповедь перед общей исповедью. Ольга Владимировна знала, что этот батюшка всегда говорит очень долго, а сейчас, к тому же, из-за стечения народа и из-за того, что началась служба и запел хор, было совершенно не слышно, что он говорит. Раньше она всегда внутренне напрягалась, чтобы не замечать несообразностей в отправлении службы, но сейчас почему-то все это уже не было важно. Она начала мысленно перебирать свои многочисленные грехи и просить у Бога за них прощения. И когда дошла до нее очередь, она уже совсем выговорилась внутренне, до того, что потекли слезы, и она уже почти ничего не могла сказать, кроме: «Простите, батюшка, кругом я грешна, и особенно тем, что безрадостна и уныла». «И-и, матушка», протяжно сказал священник, - «это от маловерия», - он подчеркнул голосом последнее слово. «Вот, взгляни на эту икону», - продолжил он через мгновение молчания. «Веришь ли ты, что Он родился на соломе, в хлеву? Подумай, на скотном дворе, а не во дворце. А водился с кем? С праведниками? Сама знаешь, вижу, грамотная, что пришел призвать «не праведников, но грешников на покаяние». Так вот, за грехи этих грешников и заплатил Он своею Кровью и Плотью. Подумай, этот Чудный Младенец явился в мир, чтобы Собою заплатить за грехи наши, и твои, значит, и мои, и всех нас. Таков закон – ничего не бывает бесплатно, сама знаешь, какова жизнь. А теперь вспомни, наши грехи уже, выражаясь современным языком, вперед проплачены, мы выкуплены уже у зла, и какой страшной ценой совершена эта предоплата! Осталось нам всем крепко подумать, со Христом каждый из нас или вне Его. А ты, если знаешь, что Христова, так иди за Ним. Не можешь идти, так хоть ползи, но в том же направлении. И не печалься, праздник какой наступает! Иди с миром и радостью». Он накрыл ее склоненную голову епитрахилью и перекрестил с быстрою молитвой.
П
ОСЛЕ ПРИЧАЩЕНИЯ печаль действительно словно смыло с души. Удивительный мир и легкость пришли на смену мучительной тревоге, которая еще недавно грызла сердце.
Домой она вернулась, когда серенький день с колючей мелкой метелью уже вступил в свои права. Из комнаты пахнуло благоуханным ладанно-хвойным теплом – с мороза. Теплилась лампадка у образов в глубине комнаты. Переливалась блестками елка. Стол был застелен белой скатертью и посреди светилась гранями хрустальная чаша, куда вечером положат сочиво. Горела маленькая настенная лампа у входа в комнату, рядом с кроватью близняшек. В широкое кресло у лампы втиснулись Женька в чистой белой рубашечке и Соня с толстым томом на коленях. Соня тихо читала какую-то сказку. Все остальные еще спали: Вера на втором ярусе, открыв рот и свернувшись калачиком, Игорь Глебович на диване у елки и припозднившийся с вечера Прокофьев по имени Алексей на коротеньком подростковом матрасе, положенном на пол почти под елку, накрытый красно-зеленым пледом. Соня тихо читала: «И когда оказалось, что его сердце способно сострадать, старику открылось то, что прежде было скрыто. Он вдруг увидел вокруг младенца маленьких ангелочков с серебряными крылышками, в руках у каждого была арфа, и они, ликуя, пели о том, что в эту ночь родился Спаситель, который искупит грехи людей и спасет их души».
Мысленно Ольга Владимировна горячо помолилась. Сначала за тех, кто был в комнате. Потом за всех, кто был сейчас вне этого убогого жилища, которое представилось ей на мгновение мирным и прочным ковчегом среди бурных волн жизни. И сердце ее наполнилось горячей благодарностью за все, что было с нею до сих пор, и за все, что еще будет. Она смахнула слезу и прошептала: «Родные мои… Вот и дожили мы до Рождества».
Ноябрь-декабрь 2002
ЗАПИСКА
«И обращу на тебя руку Мою, и
как в щелочи очищу с тебя примесь, и отделю от тебя все свинцовое».
(Ис. 1,25)
Е
ще раз пересчитать деньги. На пятнадцать он купит буханку черного хлеба и батон белого. Это они съедят за день. Еще десять потратит, как задумал, и тогда останется пять. Можно, конечно, остаток после покупки хлеба потратить тоже на еду. Докупить чего-нибудь. Может, молока или яиц. Но эту жалкую порцию все равно не растянуть до следующего ожидаемого получения денег. Так, что он сделает все, как решилось, без рассуждений.
Вася накинул легкую курточку и, стараясь не стучать, вышел из квартиры.
Стояла ранняя осень. Тихая и яркая. Волны сырого стужающего воздуха просачивались сквозь нагретые солнцем высокие облака, гуляли по городу, неожиданно вылетали откуда-нибудь из-за угла знобким ветерком. Дрожала в городских садах золотая листва на фоне ясного холодного неба. Дрожала и летела на землю, планируя сквозь изящное чугунное литье решеток и оград.
Вася, не спеша, но ровным бодрым шагом направлялся по своему делу. Лет ему было восемнадцать, лицо бледное, овальной правильной формы, волосы светлые, серые глаза смотрели внимательно и прямо.
Прошлой весной его должны были по всем предположениям забрать в армию. Но не забрали. У него на руках была мать, которая передвигалась только на инвалидной коляске, и десятилетняя сестра. По правде говоря, на эти обстоятельства военное начальство вначале не стало обращать внимание. Потому что в военкомате был недобор новобранцев, а начальство хотело успешно отчитаться в проделанной работе. Это были все люди солидные. Им надо было кормить и содержать свои семьи, детей. И от того, как успешно соберут они людей в армию, зависело благополучие их близких. Однако, Вася решил побороться, проявил настойчивость и смекалку, доказал свои законные права и остался дома.
Теперь ему было немного совестно в глубине души, что он не пошел со всеми отбывать тяжелую и опасную долю, а получил какую-то привилегию.
Опять же надо было придумать, на что жить теперь им втроем.
Вася родился и прожил всю жизнь в городе, носящем имя Святого Апостола Петра. Перед началом третьего тысячелетия от Рождества Христова в этом большом северном городе как прежде рождались, жили и умирали люди. Далеко не все из них верили в Спасителя, еще меньшее количество было всерьез озабочено спасением души. Построенный, чтобы Россия не была хуже Европы в глазах последней, Город не принадлежал уже никогда к сонной созерцательной Руси, но и не стал вполне европейским, так как не унаследовал добропорядочный уют колыбели мировой цивилизации, несмотря на очевидную, воспетую многими поэтами, красоту. Со времени построения Города Россия дыбилась и время от времени даже уничтожала своих самодержцев, а когда покончила, наконец, с ними совсем, то стало еще хуже. Люди стали уничтожать друг друга. Потом они устали от крови, проклятий и нищеты, увидели, что вожделенное благоденствие так и не наступило, стали спорить о том, кто виноват, подумали и договорились, что напрасно они, по-видимому, завели между собой полное равенство. Такового, теперь уж ясно, быть не может, одна пустая мечта. Люди подумали, поспорили и решили, что должны быть все же богатые и бедные, слуги и господа, что так будет лучше, страна станет, наконец, процветающей. Только надо быстро разделиться и избавиться от постылого равенства. Люди вспомнили, что также напрасно отменили они Бога. Освященный веками порядок был куда как более надежен.
Все очень озаботились своим местом в новом обществе. Одни – тем, чтобы это место оказалось достойным их самооценки, другие волновались уже о том, чтобы не быть сметенными толпой искателей счастья. Кто чем. Людям стало еще труднее понимать друг друга. Опять стали искать правых и виноватых, только с другим подходом к вопросу. Опять полилась кровь.
В этой битве каждого с каждым Васиной семье досталось незавидное место. Надо было думать, как им прожить теперь втроем, когда с матерью случилось это несчастье, когда отчим ушел от них и не приносил денег, а алименты от Васиного отца уже много лет как перестали поступать. Надо было найти работу. Вася верил в спасение души, но молодость брала свое. И не давала покоя любовь к близким.
Работа подходящая никак не встречалась. То есть объявлений о найме на работу было много вокруг: на заборах, на водосточных трубах, в газетах. Но в одних местах требовались «крепкие мужчины старше двадцати», в других спрашивали опыт работы или документ об образовании, в третьих заработок предлагали такой, что хватило бы на питание одного человека, и только, а работать надо было за такой прибыток тяжело, на износ. Встречались и такие работодатели, что просили сперва внести определенную сумму денег, обещая научить некоему успешному ведению бизнеса и что в считанные месяцы вложенная сумма вернется многократно. Таковых Вася сторонился.
Он верил, что рано или поздно все образуется. Но надо было очень сосредоточиться, чтобы не дать этой уверенности растаять, чтобы не дать ей просочиться сквозь дыры, пробиваемые судьбой ежедневно в душе его, не заслоненной крепким смирением.
В
ася подошел к кованым ажурным воротам небольшого садика и по асфальтовой дорожке, полузасыпанной сейчас нарядной листвой, подошел к деревянным резным дверям. Это были двери большого старинного храма, который стоял недалеко от их дома и куда они часто ходили с сестрой и матерью, когда мать была еще здорова.
С тех пор как мать тяжело заболела, он почти не бывал в храме.
Сейчас он перекрестился благоговейно, поклонился святому образу над дверным проемом и вошел.
В храме было прохладно и сумрачно. Полумрак слегка рассеивался от свечного пламени. На солее псаломщик монотонно читал часы. Людей было немного, как обычно в будни. У свечного прилавка не было никого. Свечница что-то считала на счетах.
Еще вчера после вечерни Вася осведомился, сколько стоит заказать молебен, и теперь уверенно подал записку и деньги. Женщина прочла что написано, и на лице ее выразилось удивление.
- У вас тут три молебна, - женщина была в очках, в малиновом шерстяном берете, и чем-то напоминала по виду школьную учительницу.
- Как же три, матушка, - приветливо и даже отчасти глуповато возразил Вася – если прошение одно и человек один, то есть имя человека одно?
- Три святых, значит, три молебна.
Вася хотел поправить, что в записке Пресвятая Богородица и двое святых, но сдержался, чтобы не перечить старшим.
- Так вы отдайте батюшке, на его усмотрение, - простодушно ответил он и пошел в глубь храма, в полумрак, к исповедному аналою.
В деревне Колокольцы, где они жили
| |
|