ДЛИННЫЕ ТЕНИ
Повесть
В раннем детстве, катаясь с горки, я упал, сильно ушибся, и какое – то время лежал, не совсем сознавая, что со мной. Приоткрыв глаза, я видел какие – то длинные тени, которые наклонялись ко мне, метались, удлиняясь, по стене и то пропадали, то вновь вырастали. Что это было, и кто это был?
И вот сейчас, много лет спустя, я испытываю то же странное состояние, как тогда, после падения, и стараюсь понять: что со мной происходит или уже произошло… Я перебираю в памяти события последнего времени и беспощадная память словно иглой прокалывает время и пространство моей жизни, нанизывая на ее острие картины и события прошедших лет. Мне захотелось вдруг понять, выяснить для себя, что за человек, что за личность я сам – Константин Ильич Ступин? Не тень ли я сам на стене моего времени… А зачем мне это понадобилось, об этом -- особо…но после, после.
… Отец мой Илья Иванович Ступин, был путевым обходчиком и жили мы в сторожке – маленьком кирпичном домике на два окна возле полотна железной дороги, чьи стальные ленты прибегали к нам из леса и убегали в такой же чахлый лес, в котором росли вечно дрожащие осины да неопрятные вербы. Вокруг домика лес был расчищен и мать моя, Аглая Терентьевна, пыталась на своем клочке земли покорить природу, заставить кислую болотистую почву плодоносить. Но, как ни полола, ни рыхлила она грядки с морковью, огурцами и прочей огородной зеленью, ее героические усилия сводились почти к нулю: в дождь грядки раскисали и расползались, как блины на сковородке, в сухую погоду становились твердыми, как камень, разбить который невозможно. Земля покрывалась сетью трещин и словно умоляла о глотке воды. Впрочем, я в те годы мало внимания обращал на усилия матери, предпочитая прогулки с отцом по его участку.
Летом у нас было хорошо: зелень кругом, птицы щебечут, а там, глядишь, и по грибы можно будет идти, или по ягоды. Отец охотно пояснял мне где какие деревья:
--Это вот – осина. Иудино дерево называют ее. На ней, говорят, Иуда повесился…
-- Иуда это кто?
-- Предатель. И когда он умер, стал таким страшным, что осина испугалась и затрепетала всеми своими листочками. Так с тех пор и дрожит.
Листочки на осине и впрямь мелко – мелко трепетали, словно с испугу.
-- А кого он предал?
Друга. Всех своих друзей, отвечал отец спокойно.
Отца я любил и, смею думать, мы с ним были друзьями. Сидишь, бывало, зимним вечером на печи. Только и развлечения – ловить да запрягать пруссаков, что сидели по щелям, выставив наружу длинные, как антенны, усы. Но вот распахивается дверь и на пороге в клубах белого пара возникает отец. На нем бараний полушубок с большим поднятым воротником, на голове поношенный заячий треух, на ногах огромные, подшитые валенки. Я кубарем скатываюсь с печи. Отец ловит меня и подбрасывает вверх, почти к самому потолку.
-- Разболокайся скорей, -- сердится мать, -- застудишь парня.
-- Ничего. Нам мороз не страшен. Правда, Константин?
Он ставит меня на пол и начинает раздеваться, а я с нетерпением жду, когда он сядет на широкую лавку и я оседлаю его настуженный валенок. Отец, положив ногу на ногу, слегка подбрасывает меня вверх и смеется:
-- Чистый кавалерист ты у меня . Небось, в кавалерию пойдешь, когда вырастешь?
Я не представляю, что такое кавалерия, но думаю, что это что – то такое же приятное, как качанье на отцовой ноге, и потому киваю согласно головой.
Отец считался грамотеем. И потому, что в свое время окончил церковно - приходскую школу, а главное – потому, что умел складно писать письма. Время от времени к нам приходили из окрестных деревень старушки, которым надо было « отписать» сыну или дочери, что уехали в чужедальнюю сторону и вот прислали весточку.
Войдя в дом, посетительница размашисто крестилась на передний угол, затем разматывала шали, которыми была укутана по самые глаза,
Потом снова крестилась на иконы и кланялась отцу:
-- Я к тебе, Илья Иванович, с докукой.
-- Проходи, Марковна, садись вот тут под иконами.
Марковна, широко шагая, шла к столу, ставила на его середину свой узелок « с приношением», и, присев, начинала подробно рассказывать обо всех семейных и деревенских новостях. Отец молча слушал ее, внимательно, не перебивая, потом доставал из – за божницы тетрадь, ручку с пером, чернильницу – непроливашку и начинал писать. Писал он медленно, выводя ровные, красивые строчки. Старуха молча, внимательно следила за его священнодействием, не пытаясь больше ничего объяснять, зная по опыту, что Илья Иванович не любит, когда говорят «под руку». Зато и письма у него получались, как песни. Слова в них были необычные, нарядные и торжественные: « Многоуважаемый, сердечный сын наш, Андрей Петрович, -- закончив писать, читал отец вслух свое сочинение, -- пишет вам родная ваша матушка, Федосья Марковна, и передает низкий поклон и самолучшие пожелания в вашей молодой цветущей жизни».
Письма выходили длинные, не всегда понятные, но пронзительно – жалостливые, и редкая из клиенток не прослезится, слушая такое послание.
-- Дал тебе бог талан, -- говорила старуха на прощанье, --грамотеев ноне много развелось, а чтоб письмо написать, этого нет, не умеют.
Отец улыбался, слушая славословия своему эпистолярному дару, и перебирал большими, загрубелыми пальцами мои волосы.
-- Ты бы, Глаха, опростала глечик, --совсем другим, обыденным тоном , обращалась старуха к матери. Мать принималась освобождать посуду или перекладывать яички из тряпицы, в которую они были укутаны; отец продолжал улыбаться, вперив рассеянный взгляд в морозные узоры на окне, а я краснел. Мне было в такие мгновения нехорошо, неловко, вроде стыдно из –за того, что мать принимала эти
скромные приношения – плату за поэтическое вдохновение отца. Никто никогда не осуждал эти воздаяния, мать определенно считала их закономерными, а я страдал. Видимо, я интуитивно чувствовал смущенное состояние отца, который, наверное, был бы куда более доволен, если бы вместо платы за его труд ему говорили только спасибо, но сам он от этой платы не отказывался, чутьем понимая, что бесплатные письма уже не будут казаться столь совершенными. А он дорожил этой своей славой и не хотел, чтобы она вот так, ни с того, ни с сего, иссякла.
Детство мое, хоть и протекало в бедности, можно сказать, на грани нищеты, было счастливым: такие мир и лад царили в нашем доме. Были, конечно, и горестные минуты. Помнится один случай, после которого я надолго затаил обиду на своего отца. Было это летом. К нам приехали гости – приятель отца с детьми, моими погодками. Новые люди в доме – это было событие ошеломляющего значения. Во всяком случае я разглядывал их, как, наверное, разглядывал бы нормальный житель земли какого - нибудь пришельца из космоса.
Мальчиков звали Андрюша и Сережа. Были они худенькие, белобрысые, в одинаковых вельветовых курточках и до невероятности, до безжизненности какой – то, вялые и робкие. Казалось, они не только бегать – ходить, говорить, глядеть и то боялись. Я и сам был не боек и дик, но при них, как что нашло на меня: обреченный на постоянное одиночество, я буквально растерялся и лихорадочно искал, чем бы занять, развеселить гостей. Игрушек у меня и в заводе не было и, желая порадовать мальчиков, я достал из настенного шкафчика единственную ценную в нашем доме вещь – расписную золотисто – охряную фарфоровую чашку и, когда слезал с табуретки, на которую забрался, чтобы дотянуться до полочки, уронил ее. Она разбилась. На шум прибежал отец и, увидев мое прокудство, поманил меня пальцем, схватил за ухо и выволок во двор. Там он вырвал из тына, которым был обнесен огород, тонкую хворостину -- вицу – и ожег меня ею.
…Я перешел в пятый класс, когда началась война. Отец сразу же ушел на фронт, хотя, как железнодорожнику, ему полагалась броня; он ушел добровольцем. Мать проклинала его за это, а я гордился и даже простил ему тот случай с вицей. Лишь став взрослым человеком, понял я, как же, видимо, тяготила его наша скудная жизнь, если он при первой же возможности, бросил все и ушел. Не за легкой жизнью ушел, на фронт, откуда так и не вернулся. Мы долго не имели от него вестей, а потом пришла бумага, извещающая, что рядовой Илья Иванович Ступин пал смертью храбрых в боях за Родину.
Мы к тому времени перебрались в деревню и жили у Марковны – мать побоялась оставаться в сторожке одна и от должности путевого обходчика отказалась.
Сын Марковны, как специалист, необходимый военной промышленности, на фронт не попал, и, работая на своем заводе, регулярно слал матери денежные переводы и письма, но отписывать на них было некому. Старуха пыталась к этому делу приспособить меня, полагая, что эпистолярный дар отца я должен бы унаследовать так же, как внешнее сходство. Но, хотя я учился уже в пятом классе и считался грамотным, сочинителя из меня не получилось. Письма я мог писать лишь под диктовку, а Марковна диктовала всегда одно и то же: « А еще кланяются тебе…» и далее шло перечисление почти всех, оставшихся в деревне жителей мужского пола, еще не выхваченных войной. Скоро и эти наши упражнения прекратились – меня направили учиться в училище и я, подобно сыну Марковны, пустился в неизведанное путешествие в незнакомый, а потому страшный для меня город, который они с моей матерью тоже называли « чужедальней стороной».
Город, хоть и чужой мне, дальним особо не был. Ибо располагался в каких – то 30 километрах от деревни, где мы тогда жили. Если же говорить по справедливости, деревня эта тоже поначалу была чужой для меня. Привыкнув к одиночеству железнодорожной будки, стоявшей в трех километрах от Воропаихи, где была школа, я трудно свыкался с новыми товарищами, а привыкнув к ним, думал, что теперь я больше ни с кем не сойдусь. Но жизнь шла вперед, равнодушная к моим страхам и устремлениям: я хотел после школы работать на лошади в колхозе, а меня отправили в город, учиться на токаря. Хорошо хоть то, что поехал я не один, а в компании таких же, как я мальчишек.
Жили мы на квартирах у разных хозяев – общежития у завода, где мы проходили обучение, не было. Что голодновато было, хоть мы и питались дважды в день в столовой, про то говорить не стану – все, кто пережил войну, испытали это на себе, а тем, кто ни разу не голодал, объяснять это ощущение, так же трудно, как слепому от рождения -- цвет предметов. Да и приходилось мне все – таки легче, чем другим, потому что мать тоже вскорости перебралась в город, и жили мы с ней вместе.
Человек со временем ко всему привыкает. Привыкли и мы с матерью к городу, к новым людям, а к нужде и привыкать не надо было – она опекала нас давно. Еще сидя в своей железнодорожной будке, прочитал я в «Пионерской правде» о том, как отдыхают дети в пионерских лагерях, в какие игры играют, позавидовал. Отец сказал мне: «Жизнь, она переменчива. Сегодня тебе плохо живется, завтра, глядишь, тебе кто - то завидовать станет. Солнце и то не всех одинаково греет. Видал, как долго лежит снег на северной стороне?»
Линия железной дороги и впрямь пролегала, словно видимая граница между севером и югом. Один склон, бывало, не только обтает, но и подсохнет, и проклюнется маленькими зелеными пиками молодой травы, а другой все еще стоит в черно-белой, словно траурной одежде, от которой веяло холодом.
Весна в нашем городишке была затяжной, как на северном склоне железной дороги. Ноги, бывало, не вытащишь из вязкой глинистой почвы. Да и летом из – за частых дождей тоже такие хляби возникали, что, кажется, ни пешему, ни конному не пройти. Ан нет! Стоит одному пробрести после дождя по каким – то еле видимым кочкам, за ним другому, третьему и вот уже образовалась скороспелая тропинка, непрочный и недолговечный тротуар.
В августе у нас был выпускной экзамен. Выдержал я его хорошо и в самом радужном настроении направился домой. По дороге строил планы нашего с матерью будущего благополучия, когда я стану зарабатывать и даже не обращал внимания на привычно скверную погоду. Лето еще не кончилось, но уже выглядывало угрюмое лицо осени: небо заволокли грязно- серые облака, тревожно шелестела листва на деревьях, что редкой цепочкой протянулась вдоль улицы. Под ногами у меня чавкала жидкая грязь и я внимательно всматривался в дорогу, выискивая островки потверже. На одном из них белел сверток. Я наклонился, поднял его и развернул. В свертке оказалась пачка денег и документы на имя Клюева Петра Петровича. Пачка пятирублевок была заклеена крест – накрест бумагой, сверху которой от руки было написано: 500 рублей.
500 рублей! Да такой кучи денег у нас с матерью сроду не бывало. Но мне и в голову не пришло утаить их, присвоить. А ведь мог бы, мог! Только и дела было – выбросить тут же на дороге эти его документы, потому что зачем они мне? А деньги отдать матери, или самому припрятать. Но это все мысли более позднего времени, а в тот момент, повторяю, ничего подобного у меня и не мелькнуло.
По штампу в паспорте я узнал, что работает тот Петр Петрович в больнице. Мой путь пролегал мимо и я завернул туда. Больница – два почерневших от времени барака – была обнесена ветхим забором; от ворот, ведущих во двор, только два столба остались. Увидев проходившую мимо женщину в белом халате, я спросил, где найти Петра Петровича Клюева.
Женщина остановилась, удивленно окинула меня подозрительным взглядом, неприветливо спросила:
-- Завхоза? А зачем он тебе?
Я оробел под ее пристальным взглядом и нескладно залопотал:
-- Документы вот, и деньги, 500 рублей, нашел.
Женщина высоко подняла тонкие брови и молча уставилась на меня, на свисающий с плеч замызганный ватник – моя будничная и праздничная одежда, -- на мою новую полусуконную , опушенную серой цигейкой шапку, какие выдавали солдатам, арестантам и нам, фабзайцам.
Под ее критическим взглядом я заволновался еще больше, словно я не нашел, а спер эти несчастные деньги и документы.
-- Вот, пересчитайте, я ничего не взял, --почему – то шепотом, смущенно забормотал я, сунув сверток женщине. Она развернула его, с любопытством проверила содержимое, как это сделал я несколько минут назад, и уже не подозрительно, а удивленно поглядела на меня
--Ты чей будешь?
Я сказал. И где учусь. И где живу. И с кем. Мне теперь было приятно разговаривать с этой миловидной женщиной, которая явно зауважала меня. Женщина ушла, пообещав передать деньги и документы их владельцу, как только он появится -- оказывается этот Петр Петрович только утром уехал в командировку. Я тоже отправился восвояси; и ни на мгновение у меня не мелькнуло в голове подозрение, что женщина может присвоить мою находку и не передать ее по назначению.
Я пишу эти строки и мне все время кажется, что я веду речь не о себе, а о ком – то другом. Да так оно и есть: я в прошлом и я в настоящем --два разных, ничем не схожих человека. И если между нами есть что – то общее, так этот вопрос, который я задал себе в начале повествования. Только он один и подтверждает, что «я» сегодняшний вышел из «я» вчерашнего, из того наивного мальчика, который хоть и не догадывался об этом, но жил согласно Кодексу строителей коммунизма -- ни крал, ни пил, ни лгал и даже стремился помочь ближнему. Думаю, что первый сдвиг с этой стези произошел после знакомства с тем самым Петром Петровичем, чьи деньги и документы я вернул через незнакомую женщину в белом халате. Позже я узнал, что это была врач, Алла Романовна, но о ней речь впереди…
Знакомство наше с Петром Петровичем произошло месяца через два после того случая. Он сам пришел к нам домой. И даже принес какие – то гостинцы, но запомнились не они, а наш первый с ним разговор.
Внешность этот человек имел самую заурядную: роста среднего, лицо одутловатое, бритое, волосы русые, редкие, прямые. Одет в новый ватник, обут в меховые унты. Помню: несоответствие их шикарного вида с простотой черного ватника особенного поразило меня. Позже я понял, что именно костюм этот лучше всего отражал характер Петра Петровича.
-- Так это ты нашел мой бумажник? – первое, что спросил он после того, как мы познакомились.
-- Вроде я, -- дома я чувствовал себя уверенно и разговаривал с этим незнакомым мне человеком без обычной робости.
--Ишь ты…какой! – интонация голоса была не то изумленной, не то осуждающей, а серые, слегка навыкате глаза продолжали обшаривать скудное убранство нашего жилища. Мы снимали комнату на одно окошко у старушки, платили тем, что заготавливали дрова и отапливали весь дом.
--Пустовато у вас,-- резюмировал гость, оглядев топчан, на котором я спал, колченогий хозяйский столик и жалкие тряпки, висевшие на стене – нашу с матерью одежду.
--Что правда, то правда, -- немедленно отозвалась из – за перегородки хозяйка, -- не нажили они именья.
Я потупился. На мое счастье вскоре вернулась с работы мать, и дальнейший разговор он вел с ней.
-- Что ж, Аглая Терентьевна, вы так бедно живете? И сына плохо воспитываете?
Мать растерянно оглянулась на меня, словно пытаясь по моему виду определить, что же я такого натворил, если посторонний человек охаял.
-- Неужто хулиганничал?
-- Где ему! – Петр Петрович усмехнулся. – Кабы натворил чего, я бы сам с ним разобрался. Но он ведь, что красная девка, воды не замутит. Нашел деньги и побежал тут же отдавать их. Добро бы – хозяину! А то первой встречной – поперечной! А если бы она не отдала их мне?
Я пожал плечами. Мать промолчала. Петр Петрович исподлобья оглядел нас.
--Деньги – пустое, --снова заговорил он,--главное – документы все целы, и за это должен я вам помочь, как вы нуждающиеся и к жизни неспособные. Вижу вашу бедность, но денег не дам, потому, что цены им вы не знаете, а вот жизни поучить – могу, если не возражаете, конечно.
Мы не возражали.
-Перво – наперво, надо тебе, Костя, с завода увольняться, -- неожиданно объявил этот странный гость.
«Во, дает!» -- с удивлением воззрился я на него. – А чего я без завода буду делать? Там карточку рабочую дают, и заработок есть…»
Словно прочитав мои мысли, он сказал:
--Устрою я тебя к нам, в больницу. Дрова будешь для кухни пилить, приносить, воды когда привезешь, ну и прокормишься. А карточка, тоже рабочая, как на заводе, цела будет. Продать можно, а еще лучше отоварить. Ну, там видно будет.
Долго в эту ночь мы с матерью не могли уснуть.
--Какой хороший человек оказался, -- восхищалась мать, --
Ну, теперь мы с тобой, Костя, заживем! Теперь не пропадем, нет!
Я говорил мало, но слушал ее радужные планы и расцвечивал их своим воображением вовсе в нестерпимо яркие краски. Поведение Петра Петровича уже не казалось мне ни странным, ни удивительным. Он поступил так же, как бы это сделал я на его месте: если это тебе под силу, почему не помочь другому человеку, даже если человек этот и чужой тебе?
Петр Петрович тогда крепко выручил нас с матерью. С его легкой руки, можно сказать, я и в люди вышел, не потерялся, как другие, не влачу существование на задворках жизни. Хотя достиг я всего этого не сразу. Прошло три года с тех пор, как я окопался в больнице на стариковской должности сторожа – возчика, разнорабочего. Парень я был расторопный, а главное, я там действительно скоро « откормился», силенка прибавилась и со всеми делами справлялся, можно сказать, играючи. Ну, и любили меня за это. Да и Петр Петрович не оставлял: то кусок пожирнее подкинет, то теплое слово обо мне скажет, и когда он надумал после войны покинуть наши края, никого особенно не удивило, что заведующая больницей Алла Романовна, та самая, что свела нас с Петром Петровичем, назначила на его место меня.
…Больнице нужны честные работники, -- сказала она мне, пригласив в свой кабинет, -- у нас тут больные беспомощные люди. Обмануть и обидеть их очень легко, как детей, а потому я предлагаю должность заведующего хозяйством вам, несмотря на то, что с грамотой у вас, вроде, не все благополучно.
-- Семь классов вечерней школы, -- гордо отрапортовал я.
-- Вот как! Ну, и прекрасно.
Так я стал завхозом, то есть сделал первый шаг к своей будущей карьере с легкой руки женщины в белом халате, в чью душу, видимо, крепко запала сцена, когда я кротким ангелом стоял перед ней, протягивая сверток с деньгами.
Как часто мы забываем о том, что все меняется, в том числе и мы сами. Если у истоков ручейка положить камень или прорыть канаву, он сменит русло, потечет в другую сторону, в крайнем случае – сделает петлю. Так и с душой человека, особенного молодого:
ее можно повернуть куда угодно… И когда Алла Романовна назначила меня своим помощником, поворот этот в моей душе наметился довольно четко, ибо я уже встретил свой камень преткновения, что лег поперек ручейка моей судьбы пока легкой тенью. Но я опять забежал вперед.
Алла Романовна, назначая меня своим помощником, едва ли ошибалась – в ту пору я, хотя и сбросил с себя ангельское оперение, был еще довольно честным человеком, и, безусловно, добросовестным и трудолюбивым. Я и по сей день считаю, что добросовестность и трудолюбие – обязательные качества для человека, который хочет чего- то достичь в жизни. И не только Алла Романовна, все мы судим о людях не по комплексу анкетных сведений, как об этом пишут фельетонисты, а по тому впечатлению, которое сложилось у нас, зачастую, на основании одного – двух фактов.
Впечатления эти бывают весьма обманчивы, ведь все зависит от нашего настроения, от освещения любого факта, события, предмета.
В своих воспоминаниях я все время ставлю знак неравенства между собой в детстве и собой сегодняшним; можно подумать, что вырос из того мальчика – колокольчика этакий злодей -- бармалей. А это совсем не так!
Я не обокрал подопечных Аллы Романовны, хотя, возможно, и сумел бы так, что и комар носа не подточил. Я, конечно, пользовался кое- чем, но в тех ненаказуемо – разумных дозах, о которых не принято упоминать даже в актах ревизии. И хотя я был нетипично молод для завхоза, отзывы обо мне были хорошие. И не только потому, что не воровал. К слову сказать, как ни бедно жили люди в первые послевоенные годы, воровство тогда считалось большим позором. И наказывали за него со строгостью даже излишней. Все это было хорошей сдерживающей уздой, особенно для молодежи. И люди, которые подобно мне, хотя и не стояли на грани, но были недалеко от нее, еще не выработали себе линию поведения, а только нащупывали ее, приглядывались и принюхивались друг к другу.
Пять лет был я, смею сказать, надежной правой рукой Аллы Романовны, и не только не разочаровал, но укрепил ее уважение ко мне. И она не упускала случая, чтобы похвастать своей прозорливостью и дальновидностью.
--Я человека насквозь вижу,-- утверждала она, -- Константин Ильич был совсем юным, когда я назначила его заведующим хозяйством, хотя он и не имел опыта. Но опыт – дело наживное, а некоторые черты характера свойственны человеку от рождения, и они либо есть, либо их нет. Я в Константине не ошиблась. Основания у Аллы Романовны для подобных лестных отзывов обо мне были, хотя бы потому, что я начал строить новую больницу.
В ту пору львиная доля стройматериалов направлялась в области, особо пострадавшие от войны, и трудности, с какими я столкнулся на первых порах, казались непреодолимыми. И облздрав, и наш райисполком охотно финансировали строительство, понимая, что развалюшки, в которых ютилась больница, долго не простоят, но доставать строительные материалы под деньги, которые они нам давали, должен был я.
Городок наш никогда ничем не был знаменит. Даже эвакуировали в начале войны к нам всего один заводик, тот самый, где я начинал свою трудовую биографию. Других предприятий к нам не прислали по причине непроезжих дорог. Железнодорожная ветка была в тридцати с лишним километрах от города. Учитывая особенности
климата, на преодоление этого расстояния на подводах, с учетом бесчисленных рейсов туда и обратно, уходило почти столько же времени, как и на доставку грузов по железной дороги от станции отправления где – то на юге, до станции назначения у нас на северо – востоке. Не знаю, кому пришло в голову отвести железнодорожную линию в такую даль от города и тем самым затормозить его развитие на многие годы. Сказывали, что когда прокладывали железную дорогу от Москвы до Нижнего Новгорода, должна была она пройти через поселение Мстера, что во Владимирской области, известное своими живописцами, или богомазами, как их раньше величали. И вот богатеи местные, подрядчики, на кого гнула спину нищая братия живописцев, углядели в железной дороге бесовское наваждение, а скорее всего -- некую угрозу своим интересам, и воспротивились этому строительству. Как водится, я думаю, нашли и что дать, и кому .
Как там дело было, в точности не знаю, но станция Мстера и впрямь удалена от поселка на 18 километров.
Тем не менее, больница наша строилась. И помог нам в этом старый наш знакомец Петр Петрович Клюев. Он к тому времени обосновался в областном центре, ведал снабжением в строительной организации. Конечно, помогал он не за так, не за красивые глазки, как говорится. Приходилось то спирт, то дефицит какой подбрасывать. А дефицитом в ту пору было все — и еда, и одежда. Отрывали кое – что от «бедненьких» больных, но делалось это не тайно, не воровски, а с согласия самой Аллы Романовны. Как ни морщилась, как ни охала она, но все мои бумаги подписывала.
Алла Романовна не зря хвалила меня. Работал я горячо, не уставал сбивать масло, как та лягушка в крынке с молоком. Мы оба трудились для себя: она рвалась на свободу –вырваться из нашего маленького городка,-- я хотел выйти в люди. Попутно она спахтала масло, а я выстроил больницу – двухэтажное, красное кирпичное синеокое здание с крашеными блестящими полами , белыми раковинами умывальников и унитазов.
Принято считать, что к искусству относится лишь труд художника, музыканта, писателя. Но разве художник имеет такую палитру, музыкант такую гамму, как я, средний руководитель небольшой стройки? Картины свои я писал не красками на холсте, а гаммой чувств в душах и сердцах подчиненных мне людей. Не затей я тогда строительства больницы, так бы и прожил век маленьким робким человеком, который и хотел бы взять, как другие, да боится – а вдруг поймают! А мне взять уже хотелось. И я брал. То воз дров попутно забросишь домой, то два – три мешка картошки. « Когда от многого возьмешь немножко, это не кража, а дележка», -- этот афоризм я усвоил довольно быстро, будучи еще кухонным мальчиком, когда повариха больницы, наливая мне супу или накладывая каши, приговаривала:
--Ешь, паря, ешь, пока не околешь, а околешь, так рукой маши, да ишшо в рот ташши.
И я «ташшил» -- ел, поправлялся, привыкал к новой жизни, к новому для меня мышлению. Я не крал. Мне давали. А ворованное или нет, я не спрашивал. Теперь меня эти угощения не смущали, как когда – то непритязательные приношения старух, за которых отец писал письма в «чужедальние страны».
Алла Романовна не только хвалила меня. Она даже от Армии меня освободила. Временно. Нашла какую-то болезнь у меня, и мне дали отсрочку на два года, потом еще на три, пока не достроил больницу. Так что призывался я уже в возрасте. Ну, и жизненный опыт уже кое – какой был.
В Армии начальство ушлое – враз человека раскусят. Учитывая мои особые обстоятельства, опыт хозяйственной работы в первую очередь, послали меня в отдел продснабжения, а позже назначили кладовщиком. С работой я справлялся, начальство не забывал, и когда пришел срок демобилизации, предложили оставаться на сверхсрочной в этой же должности. Но я отказался. Я уже не мог работать у них, как и у Аллы Романовны. И не дисциплина пугала – что она мне! Просто я к тому времени уже стоял на « черте» и соблазн переступить ее был так велик, что я боялся не совладать с собой. Больше того – я ждал момента, чтобы переступить эту черту, эту грань, которую до сих пор обходил, а сейчас у меня даже руки зудели, как у человека, стосковавшегося по настоящему делу. Я еще не знал, где приложу свои способности после демобилизации, но я уже твердо знал, был уверен в том, что справлюсь всюду и даже блесну. Ну, и материальная заинтересованность, как теперь принято говорить, манила.
Странное дело: в детстве я не был избалован ни едой, ни одеждой, ни развлечениями и по логике вещей, должен бы и взрослым равнодушно взирать на все те блага, которые до сих пор не были для меня предметом первой необходимости. Вполне мог бы питаться самой простой пищей, по – прежнему одевать что придется. Мог! Но не хотел! Мне нужны были именно те вещи, которых я был до сих пор лишен: модные костюмы, автомашина, желательно персональная, и деньги, деньги, много, очень много денег, Теперь я им цену знал и найди я снова 500 рублей, едва ли владелец дождался бы их возвращения.
Лелея свои планы, я ехал к Петру Петровичу.
Знакомство наше, хотя и продолжалось, но все эти годы мы ограничивались чисто деловыми отношениями. Петр Петрович держался со мной покровительственно, но вроде бы настороженно, словно бы выжидающе. Не раз я ловил на себе его любопытные, как бы оценивающие взгляды. Впрочем, виделись мы не часто. Правда, накануне моей отправки в Армию я был даже в гостях у него.
Жил Петр Петрович один. Был ли он когда женат, я не знал – наши полуофициальные отношения не давали мне права интересоваться его личной жизнью. Но приглашение в гости значило, что Петр Петрович не выпустил меня из поля своего зрения, что чем – то я ему интересен. Ведь не из благодарности же за спирт и дефицит пригласил он меня к себе домой. Теперь –то мне ясно, что он присматривался ко мне, а тогда я терялся в догадках.
И все – таки толкового разговора у нас с ним в тот раз не получилось. Я ли робел под взглядом его холодных, круглых, чуть навыкате глаз, он ли не мог довериться мне…
Пока хозяин собирал на стол, я скованно двигался по комнате, разглядывая картины, которыми были увешаны стены.
--Давай, Константин, к столу. Слышал – в Армию уходишь? Ну, так – отходную! Коньяк – то пробовал уже, или еще не удостоился?
Но и после выпивки разговор не вязался. Мы, как два путника, кружили на одном месте, натыкаясь на одни и те же предметы: вот знакомый горелый пень, вот трухлявый, поваленный ствол березы, вот куст волчьих ягод… Так и не обменявшись мыслями, распрощались. Но у порога Петр Петрович спросил:
-- Из Армии напишешь?
И я писал ему. Тем более, что писать больше некому было – мать к тому времени я уже похоронил, другой родни не было, а кто из солдат не любит получать письма?
Письмами, видимо, я заинтересовал его больше, чем разговором – надо полагать, проявился – таки у меня отцов «талан».
В одном из последних своих писем Петр Петрович намекнул, чтобы я заглянул к нему после Армии. И вот я ехал.
Эта наша встреча проходила куда в более теплой и дружественной обстановке, чем первая. Я ли повзрослел, он ли постарел и нуждался в участии, только и стол от яств ломился, и хозяин лучился улыбками, и сам я был в отличном настроении, почему – то заранее уверенный в том, что мое намерение зацепиться в этом городе, где жил он, осуществится, и что он сам, не дожидаясь моей просьбы, предложит мне помощь. Забегая вперед, скажу, что так все и вышло.
Но не этими мыслями, не радушным только угощением запомнился мне тот вечер, а был именно вечер, и посуда в серванте переливалась под лучами затейливой, старинной работы люстры, и свет торшера мягко падал на ковры, что занимали место картин на стенах.
-- Картины продали? – спросил я.
-- Да. Надоело пыль с них сметать.
-- А эту оставили?
--Это, юноша, не картина. Это лик спасителя нашего Иисуса Христа, -- прежним нравоучительным тоном отозвался он, но я уже не боялся задавать ему вопросы на «интимные» темы:
-- Неужто вы верующий?
Петр Петрович воздел очи. Они еще не затянулись пленкой старчества, но и прежнего стального холода в них не было.
А я продолжал свои расспросы, которые были бы навязчивыми, не будь я так уверен в себе. И эта моя уверенность, видимо, импонировала хозяину. Не зря говорят: « смелость города берет», я бы только уточнил: « Не смелость, а именно уверенность в себе, в своем праве, в силе своей. И нет человека, на кого бы это не действовало».
-- Я тебе не скажу, что ты изменился,-- заговорил Петр Петрович, --ты это и сам знаешь. Я скажу только, что надо делать теперь.
Слушая его, я невольно вспомнил, как мы познакомились. Он и тогда тоже сказал – что надо делать. И я не мог не уважать его за это. Он имел хватку. Он был деловым человеком. И слушать его было интересно – он развивал передо мной свою философию, о наличии которой я догадывался, но в чем ее суть – не знал.
-- Мы – элита ! Запомни это юноша. Мы – берег, на который набегают волны. Бывает, и подмывают его. Но отпадает кусок – другой, а берег стоит, как стоял, а волны все бьются об него, стараясь урвать хоть камешек какой, хоть остатки корней старого дерева… Сколько на земле было революций, а кончались все одинаково, юноша. Ибо всегда и во все века будут нужны люди, которые умеют разделить каравай хлеба, без которого все умрут голодной смертью.
Засиделись мы допоздна, но и после я еще долго не мог уснуть. Такая в голове была карусель! И не столько от выпитого, сколько от философских рассуждений моего покровителя. Берег и волны. Берег – люди, которые всегда твердо стоят на ногах, всегда знают, что нужно делать, и потому сами они нужны всем – деловые люди. В разное время и в разных странах у них свое название: купцы, предприниматели, дельцы, деловые люди, но суть одна. А волны – люди в своей массе: рабочие, колхозники, даже разные мелкие начальники. Я недоумевал. Я привык считать, что дела в нашей стране вершат именно работники партийных и государственных органов. Под мудрым руководством дорогого товарища Сталина, а после его смерти всех тех, кто занимал такой же пост. Но люди эти сменялись, умирали или переходили на другие должности, а Петр Петрович жив. И живы и полны сил люди, которые не проводили съездов, не сочиняли уставов, не принимали деклараций, но, встречаясь, узнавали друг друга, словно у каждого на лбу был кастовый знак. Похоже, что и у меня он нарождался. Не случайно Петр Петрович принял меня с таким радушием, а говоря об элите, он сказал «мы». Значит, он имел в виду и меня? Но какая же я элита? Необразованный. Без определенных убеждений и собственных взглядов на окружающий мир. Амеба, а не человек. Только и желаний – урвать кусок побольше, да послаще. Нет, что – то в его рассуждениях об элите не сходилось, не связывалось, как нельзя связать леску с ниткой. А, впрочем, чем черт не шутит! Сам – то Петр Петрович кто? Пыль в глаза пускать он любит. Это точно, да блеск – то его может на меня только и действует? Ведь если человек перешел из темного помещения в светлое, свет ослепит его, а если он перейдет из светлого в другое, такое же, разницы для него не будет…
Все эти рассуждения «насчет картошки дров поджарить», одолевали меня лишь в ту многозначительную, поворотную в моей биографии ночь. Пришло утро и, как тают призраки с рассветом, растаяли и все мои сомнения, недоумения и попытки осмыслить всю ту уйму идей, парадоксов, которую Петр Петрович опрокинул, словно ушат
не очень чистой воды на мою голову.
Кого в молодости не обуревали честолюбивые мечты как – то выделиться из общей массы. Одни стараются этого достичь при помощи модных туалетов, другие треньканьем на гитарах, третьи…
Да мало ли с помощью чего можно выделиться! Даже самые умные, самые одаренные предаются мечтам о необыкновенных подвигах, открытиях, изобретениях, которые они сделают. И все это ради одного – выделиться! Не слиться с серой безликой массой толпы, отбросить свою собственную, всем видимую тень, которая тем длинней, чем ярче светит солнце.
Что умел я к двадцати шести годам жизни? А многое. И топор из рук не валился, и карандаш был привычен, а о токарном деле, хоть я им давно не занимался, я и не говорю – меня этому специально учили, это был мой кусок хлеба на черный день. Но кроме всего этого умел я дать людям работу так, чтобы каждому было по силам и чтобы времени бить баклуши не оставалось, и чтобы человек, который мне приятен, которому я доверяю, при расчете в накладе не оставался. А это не каждому не дано.
Областной город, где я решил обосноваться, расположен в средней полосе России, куда южнее тех мест, где я вырос и жил до Армии. Но это был не тот обетованный юг, куда стремятся все северяне, и даже не западная часть страны – во всяком случае оккупации он не подвергался. Город был старинный, упоминаемый в летописях, когда – то центр одного из русских княжеств. С запада он уже застроился новыми однообразными, скучными, без единого балкончика домами, но центр со старинным детинцем над крепостным валом, с знаменитым белокаменным собором не перестраивали, и выглядел он на фоне новостроек, как вяземский пряник на белой скатерти. Оживляла город и пробегавшая неподалеку, может и не самая полноводная или знаменитая в стране река, но катерки по ней бегали. Купеческие двух и трехэтажные особняки и деревянные мещанские домишки, зажатые меж громад прошлого и настоящего, с первого взгляда и рассмотреть было непросто. Можно было предположить, что и
мировоззрение их владельцев, всех этих «бывших» давно потеряло почву под ногами. Но так ли это было – мне еще только предстояло выяснить.
Честно говоря, то, что в планах моих казалось таким простым и легким, здесь, когда я приступил к их осуществлению, вдруг запуталось, предстало моему взору в искаженном виде. Реальные трудности стали восприниматься, как маловажные обстоятельства. Небольшие осложнения, не имеющие серьезного значения, гиперболизировались, выросли до размеров непреодолимых. На что я рассчитывал, направляясь в этот город? На свои ничтожные силы и умение, которого не было? Не лучше ли было остаться в Армии, занять предложенную хорошую должность, и жить, как говорится , припеваючи? Увы, подобные мысли не однажды осаждали меня, особенно в первый период, когда я только приглядывался к городу, к людям, к делам, которыми они были заняты. И будь у меня возможность переиграть, я бы в ту пору вернулся в Армию. Жизнь моя пошла бы совсем по другому кругу. Была бы она лучше, не знаю, но только жил бы я по – другому: спокойно, без взлетов и падений, которые продолжаю испытывать и по сей день, как человек, вставший на качели. Но вскоре все мои колебания стерло, как нечаянно нацепленную в лесу паутину, меня закружило в круговороте дел и событий.
Петр Петрович, хоть и встретил меня со всей задушевностью, нянчиться со мной не собирался, тем более, что у него к тому времени созрел собственный план – перебраться в Москву. Этим он, в основном, и занимался, я же барахтался на первых порах, как щенок, которого бросили в воду: или плыви, или тони. И я бил всеми четырьмя лапами, поднимая фонтаны брызг и хоть медленно, но подвигался к берегу. Постепенно скорость моя росла, и когда я выбрался на сушу, она достигла величин, близких к тем, что развивает гончая, идущая по следу. Я тоже гнал зверя. И зверь этот был – страх снова оказаться в водовороте неподвластных мне событий, и опасение, что я опоздаю к пиршеству и не получу свою долю угощения…
Рекомендации Петра Петровича было довольно для того, чтобы меня с моей семилеткой приняли товароведом в облкоопторг.
-- Должность – не ахти какая,--напутствовал меня Клюев,-- но кусок хлеба с маслом и даже с колбасой обеспечит. А остальное – от тебя зависит
Мне уже было известно, что у самого Петра Петровича образование тоже было невесть какое: учился он в коммерческом училище, которое не успел закончить. Но знания человека не всегда зависят от его диплома. Сколько я встречал в своей жизни людей, которые имели все необходимые бумаги для отдела кадров, но не годились даже на роль рядового снабженца в нашей системе. Причем те, кто эти бумаги купили или раздобыли иным подобным способом, имели, обычно, практический опыт и были куда более дельными работниками, нежели те, кто с грехом пополам переходили с курса на курс избранного учебного заведения, получая свои не совсем законные тройки. Я и по сей день отношусь с недоверием ко всем этим молодым специалистам, которые, что называется, не нюхали пороху, зато претензий у каждого, как нюхательного табаку, -- полный нос! Нет, если ты пришел ко мне с дипломом, который тебе выдали в институте, считай, что твой главный экзамен не позади, а впереди. И пока ты не покажешь, на что ты в действительности годен, я не определю тебя на место, где дело делают, а дам тебе должность, на которой, как говорится, от дела бегают.
Лично у меня все было по – другому. Да и было ли кому когда до меня дело? Алла Романовна в свое время ухватилась за меня, уверенная в моей честности, Петру Петровичу нравилась моя инициатива, энергия лягушки, сбивающей масло, а здесь в Коопе, меня вроде и не замечали. Ну, и я несколько лет держался в тени: работал, жил, приобретал по малой – все еще готовился к своему главному делу. К слову сказать, без чьей – либо подсказки окончил я вечернюю школу и поступил в планово – экономический институт. Заочно, разумеется. Начальство мое, узнав об этом, несколько удивленно поинтересовалось:
-- Но почему ты не поступил в торгово – кооперативный техникум? По профилю ближе…
У меня хватило ума не бухнуть в ответ откровенное о своих далеко идущих планах, и вяло пробормотать, что, мол, давно мечтал о высшем образовании и т. д.
Афанасий Ричардович Канев, в просторечьи Африкан, председатель облкоопторга, пожилой рыхлый мужик с узкими хитрыми глазами, заинтересованно взглянул на меня И я понял, что он разгадал и одобрил ответ, а может быть, и мои намерения. Видимо, приняв меня несколько лет назад под свое крыло по просьбе или совету Петра Петровича, Канев не совсем забыл об этом. Тем более, что Петр Петрович за это время и впрямь перебрался в Москву, и хоть высоких постов там не занимал, но, сколько мы с Африканом знали, Клюев был из тех людей, что и в пустыне найдут сосок с питательным пойлом.
Ну, а дальше дело пойдет, смотря по обстоятельствам. И вот в предвидении этих особых обстоятельств Африкан и разглядывал меня с заинтересованностью покупателя, которому подсунули новинку: чего от нее ждать, неизвестно, но цена не очень высокая, пожалуй, стоит и приобрести…
-- Говоришь, перешел на второй курс? – и не дожидаясь ответа, и даже не взглянув больше в мою сторону, Афанасий Ричардович снял трубку и пригласил к себе главного экономиста. Когда тот вошел в кабинет, сказал ему, кивнув в мою сторону:
-- Ступина возьмешь к себе в отдел. Пока.
Не могу утверждать, что перевод на новую работу вызвал у меня в душе прилив благодарственных восторгов. Что ожидало меня в отделе? Черные нарукавники усидчивого чиновника?
Как товаровед, я уже имел свою клиентуру, авторитет в определенных кругах: один попросит достать аленький цветочек, другому само чудо – юдо понадобится… постараешься, конечно, так ведь и для тебя самого ни у кого отказа нет. Именно тогда я получил первую свою однокомнатную квартиру, обставил ее и женился на Зое. Вот уж кто не менялся с годами. Вроде законсервировали ее или заспиртовали: и в тридцать лет у нее лицо было, как у девчонки, -- чистое, гладкое, в глазах наивность, как и полагается несмышленышу. А только несмышленышем она не была. Надела смолоду маску простодушия, да так в ней и прожила свой век. А сколько заставила перемучиться меня! Ведь верил ей, верил! Хотел верить! Если уж быть откровенным, то справедливо будет сказать, что я именно хотел верить, стремился к этому всем сердцем, но, словно бес какой точил душу: «Верить нельзя. Никому. Сторожись, Костя!»
Прожили мы с Зоей три месяца после свадьбы. И, помню, проснулся я однажды среди ночи -- у меня уже в ту пору появилась эта дурацкая привычка: просыпаться по ночам. Лежу. Думаю: «и жена у меня красивая, молодая, и квартира со всеми удобствами, обстановка модерн…» А бес – то и толкни: «Да так ли все хорошо? Ты приглядись получше к своей красавице – жене…» Включил я ночничок, наклонился над спящей Зоей, разглядываю ее. И освещение ли резкое, слишком ли близкое расстояние от глаз, а только каждая пора на ее лице показалась вдруг рытвиной, крохотные веснушки расплылись в большие рыжие пятна. На носу и над верхней губой Зои я обнаружил глубокие круглые ямки, какие остаются от оспы. А ведь днем ничего этого не видно. И даже сейчас все дефекты исчезнут, стоит отодвинуться чуть подальше. Вот так, наверное, и душа ее – кажется чистой, правдивой, доброй, а приглядись поближе… Обман. Всюду один обман! И острое чувство неприязни к жене резануло по сердцу.
Не прошла бесследно эта ночь для наших отношений с женой. Что она никчемная и ограниченная женщина, я понял скоро, и словно флер сорвали, больше не глядел на нее глазами восторженного мальчика. Может, в этом и была моя главная ошибка, ибо как ни плоха твоя спутница жизни, не срывай с нее покровов и, вполне возможно, проживешь в святом неведении, убежденный, что рядом с тобой – именно тот человек, каким показалась тебе твоя будущая жена до свадьбы. Этот обман или иллюзия нужны каждому. Где – то слышал я, а может, читал, легенду. Была будто у древних людей богиня, которой они поклонялись, и она помогала им. Но была она живой и всемогущей только пока ее не видел никто, никто к ней не прикасался. Стоило нарушить запрет, как богиня обратилась в каменного истукана, а народ, которому она перестала помогать, вымер. Вот так, видимо, и с любовью, и с верой, и с надеждой. В ту ночь я сам убил любовь, постепенно растерял веру, а сейчас не имею и надежды. Но я опять отвлекся… Вернусь к своим баранам…
Несколько обескураженный таким поворотом дела, как переход в отдел главного экономиста, я даже корил себя за то, что и впрямь не поступил в торговый техникум. Товаровед – начальник торгового отдела – перспектива была заманчивая, взлелеянная… И вот все рушилось.
Но не в моих правилах было лезть на рожон. В отдел, так в отдел. Там видно будет. Тем более, что заработок мой резко подскочил вверх – и зарплата повыше и премиальные понаваристей. Да и к Африкану ближе. Это тоже кое – что значит. А вскоре я убедился, что, работая в плановом отделе, учиться стало намного легче, и я даже смог закончить институт не за шесть лет, как было предусмотрено его учебными планами, а за четыре года. И, будьте здоровы, предметы, которые могли иметь для меня практическое значение, изучал не по шпаргалкам. Ну, а те, что интереса для меня не представляли, я и не сдавал вообще. В конце – концов, преподаватели тоже люди, и, как тот «цыпленок жареный», тоже хотят жить.
Вскоре меня назначили начальником планового отдела, вместо моего бывшего начальника, отправленного на пенсию. И вот именно в это время, когда на небе моей судьбы не было ни тени, ни облачка, когда я сам готов был почивать на завоеванных лаврах, ударил гром, сверкнула молния и мою жизнь, как ту землю, по которой я бегал босоногим мальчишкой, перечеркнула первая черная трещина. И какая! Но, чтобы объяснить, что же, собственно , произошло, придется вернуться к событиям, начало которым было положено еще Петром Петровичем, а завершить пришлось Каневу.
Петр Петрович в пору, когда я нагрянул к нему из Армии, работал уже заместителем директора крупнейшего в нашем городе машиностроительного завода. Через одного из своих агентов, такого же, как я, в бытность мою завхозом, он нащупал пути для продажи по «настоящей» цене кровельного железа, которое поступало по государственной разнарядке на завод, списывалось там, как израсходованное на нужды производства. Фактически железо – то в цех, где его хоронили, не заглядывало, а прямым ходом с базы шло на Украину, где автомашину встречали верные люди, разгружали ее, и она шла обратно. Шоферы имели на руках официальные накладные, в которых приемщики расписывались. Все было честь – честью. Организовав это дело и сняв с него пенки, Петр Петрович, как я уже говорил, перебрался в Москву, а замещать его здесь стал Африкан. Сперва все шло, как по маслу, но через некоторое время или где – то в цепи звено распалось. Новый ли руководитель не был наводчиком первого класса, а только выстрелы перестали попадать в цель: то деньги по договору не поступят, то груженая машина уйдет в неизвестном направлении. А там и милиция напала на след. Правда, на первый раз все отделались легким испугом, поскольку документы на железо были в порядке и шофер ни синь пороха не знал ничего о левых рейсах. Но, когда замели вторую машину, милиция не ограничилась проверкой накладных. А поинтересовалась -- по чьей разнарядке поступило железо в богатое южное село на потребу частнику.
И завертелось колесо.
Как экономисту мне известно, что обошлась эта афера государству в миллион рулей, ну, а сколько попало в карманы каждого из ее участников, сказать трудно, но смею утверждать, что не так много – слишком велико было число едоков вокруг этой чашки с хлебовом.
Африкана нашего забрали, и приближенных к нему людей, даже если они к этой истории не имели никакого отношения, разметало, кого куда. В том числе и вашего покорного слугу, хотя и узнал я об этой афере буквально за месяц до ее бесславного конца: Африкан, не вдаваясь в излишние подробности, ввел меня в курс дела, наверно намеревался подключить и меня к общей упряжке.
До сих пор не могу понять, зачем Каневу понадобилась эта история с железом, которое даже не проходило через его руки. Единственное здравое объяснение – этого хотел Петр Петрович. А зачем тому было хотеть этого? Сорвал банк, развязал руки, ушел, ну и иди себе! К чему было втягивать в это дело Африкана? Говорят, когда ведун умирает, душа с телом его не расстается до тех пор, пока он не передаст свое ведовство «наследнику» -- человеку, который после его смерти будет таким же ведуном. Может, и Петр Петрович не мог выйти из дела, пока не перебросит его путы со своей шеи на чужую? Непостижимых действий был этот «П.П.Клюев», как написали мы потом на его могиле.
Почти тридцатилетнее сотрудничество, почти дружеское знакомство связывало меня с ним. Особенно тесное общение установилось между нами в последние годы его жизни, когда он, человек уже запенсионного возраста, продолжал стоять у руля многих интересных, хотя и в высшей степени рискованных предприятий. Угомону на него не было. Это я понял из наших с ним откровенных разговоров, но что двигало им, что гнало его в погоню за все новыми призами, которые он не уставал срывать даже старческими сухими руками?
Куда только не заносила меня судьба после той грозы, которая лишь краем вихря задела меня – не обожгла, не поранила, лишь подхватила порывом ветра и понесла.
Первый, к кому я бросился, был Петр Петрович.
Встретились мы в «Поплавке» -- был такой речной ресторанчик, где мой приятель устраивал обычно деловые свидания. Но как же сух и холоден был он со мной в этот раз! Я глядел на его сухие старческие руки, спокойно лежавшие на столе, и думал о том, что зря сюда прискакал, что Петр Петрович в этой истории замешан больше, чем я, и опасается за свое будущее, до меня ли ему сейчас?
Подняв рюмку, он запрокинул голову, и шея его, охваченная тугим воротничком, обнажилась, выставив моему взору постыдно – розовый шрам, обычно скрытый за подбородком и одеждой. «неужто он сделал пластическую операцию» -- ахнул я. Приглядевшись, заметил, что и впрямь лицо Клюева помолодело, и сочные чувственные губы и гладкие, розовые полноватые щеки странно не гармонировали с его жилистыми старческими руками. «А ведь, если бы не седой венчик вкруг головы, -- как – то вскользь подумал я, -- его можно было бы принять за мужчину так около пятидесяти.. Молодец, старик, не сдается».
К мысли этой я вернулся много лет спустя, когда, закончив свои скитания по чужим, всегда чужим мне городам и весям, заехал в Москву. Первым делом зашел, конечно, к Петру Петровичу. И попал на его похороны. И только тут узнал я, что Петр Петрович был холоден со мной в прошлый раз не из – за этой пошлой истории с железом, а из опасения, как бы я не потребовал у него вернуть Юльку, которую он, оказывается, переманил…
Юлька эта была на протяжении трех лет моим постоянным увлечением. Познакомились мы с ней совершенно случайно, здесь же, в Москве, в ресторане на Белорусском вокзале. Зал этого ресторана отвечал моему эстетическому вкусу, я любил посидеть здесь, наблюдая за разношерстной публикой. Здесь можно было встретить и военного средних чинов, и скромных командировочных, и московских завсегдатаев – последние приходили сюда только ради выпивки, тогда, как проезжие, вроде меня, -- чтобы поесть и отогреться, особенно если на дворе стояла зима. И не в обиду будь сказано другим подобным заведениям общепита, гостей принимали здесь радушнее, чем в модных ресторанах, кормили сытно и вкусно.
Как сейчас помню, заказав обед, я рассеянно разглядывал публику. Мое внимание привлекла молодая пара: он – явно из свежеиспеченных -- лейтенант, широкоскулый, некрасивый, но с милыми добрыми внимательными глазами , она – серенькая, невидная, лет двадцати: гладко зачесанные волосы собраны на макушке в копну «бабетту», вроде так называлась тогда эта прическа, в руке – сигарета, которая отчаянно не шла к ее коротким пухлым пальчикам.
Пока я их разглядывал, к моему столику подошли две дамы: одна тоненькая, востроглазая, в белой меховой шапке, надвинутой на самые брови, другая -- пожилая, расплывшаяся, с широким узкоглазым лицом. Обе в синих мешковатых дешевых трикотажных кофтах. «Экая красотка», -- подумал я, взглянув на молодую. Давно известно, что следует избегать словесных портретов красивых женщин, во избежание нежелательной карикатуры. И все – таки я не могу удержаться, чтобы не поделиться с вами моим тогдашним восхищением этим легким, но отнюдь не эфемерным созданием. Представьте себе маленький тупенький чуть вздернутый носик, который придает свежей мордашке этакое задорное и вместе какое - то птичье выражение, а чуть затененные ресницами горячие черные глаза приковывают, удивляют, поглощают тебя целиком. Раз, увидев такие глаза, трудно заставить оторваться от них.
Увы, у девчонки глаза были только красивы, и взгляд, брошенный ею в мою сторону, выражал лишь откровенное желание покорить тут же, на месте, немедленно. И съесть! Склевать!
Движение, которым она отодвинула стул, было нарочито замедленно – ленивое, рассчитанное на то, что я замечу ее красивые белые руки с чуть розовыми ноготками, и не вязалось с быстрым взглядом круглых хищных глазенок. И ротик у нее был маленький, как клювик, и ладошки – узкие, но цепкие, как птичьи лапки.
Когда познакомились, выяснилось, что дамы эти – мои попутчицы. Та, что постарше, ехала куда – то в район, а молоденькая направлялась в наш город по окончании гидромелиоративного техникума.
.. Господи! Да разве ее дело заниматься осушением болот, корчевать пни да кустарники. Да разве трактористы, мелиораторы послушают ее? Позже она призналась, что поступила в этот техникум потому, что в их городе другого и не было.
«Но как же ты, милая, жить – то собираешься»?—думаю.
Я то задумался над ее будущим, зато она, сорока эта, не волновалась ничуть, заранее уверенная, что найдется человек, который возьмет ее под свое крыло. Поняв это, я сам решил стать этим человеком. И я был им, пока однажды во время очередного нашего с ней вояжа в Москву не встретили Петра Петровича Клюева…
Ее звали Юлькой. Юлией Евменовной Дроновой. Работу я ей нашел непыльную – в одной конторе секретаршей. Разница в зарплате, будь она даже мастером треста, была не велика, а я подарками и гостинцами с лихвой погашал ее. Бывало, принесешь какую – нибудь дорогую безделушку – на дешевку не клюнет,-- приподнимет она этак левую бровь, бросит быстрый сорочий взгляд на украшение и отвернется.
-- Спасибо! – холодно так скажет, вроде ей эти штучки не в диковинку: сама может покупать, сколько влезет, но, когда я достану это колье из футляра, застегну на ее алебастровой – белой шее, не удержится, стрельнет глазами от восторга – и к зеркалу. Очень я любил делать ей подарки. Такое от этого наслаждение утонченное, ни с чем несравнимое испытываешь…
Жена моя об этом моем романе, конечно, и не догадывалась.
… В гости к себе Петр Петрович не позвал, чего я опасался, но за дорогой ресторан, куда затащил нас, платил один. Сорока моя за годы нашего знакомства повидала кое – что, но до шика этого дорвалась только тут. Ах, с каким восторгом перепрыгивали ее глазки с одного предмета на другой, как вытягивался ее клювик, готовый все тут склевать в одночасье.
И пока мы ехали домой, на этот раз поездом, не в машине, как обычно, ни о чем другом кроме ресторана этого да туалетов, которыми щеголяла там дамская публика, и говорить не могла. А кругом -- люди, пассажиры слушают, хоть рот ей затыкай.
Но самое неприятное было не это. Болтливость ее дорожная была лишь цветочки, а ягодки ждали меня дома. Если до сих пор моя Юля довольствовалась теми подарками, которые я сам ей приносил, и даже пыталась делать вид, что не придает им особенного значения, то теперь то намеком, то откровенной просьбой стала побуждать меня на безумные траты. То ей платье нужно какое – то особенное сшить, а денег не хватает, то серьги необыкновенные увидела в ювелирном и жить без них не может. Прихотям ее не было конца, а стоило заикнуться, что я не при деньгах, или хотя бы сделать кислую мину, как она недвусмысленно давала понять, что тяготится мной и будет рада, если я вообще перестану ее навещать. И однажды я не выдержал, ушел. Ничего, думаю, птаха, куда ты от меня денешься? На свою зарплату шикарную жизнь вести непросто. Ничего, ничего, сама за мной прилетишь…
Прошло около месяца. Не скажу, чтобы я изнемогал от тоски, но думал о Юльке часто. Не дождавшись от нее вестей, позвонил сам. Каково же было мое удивление и возмущение, когда в конторе ее мне сказали, что она уже неделю, как не работает: уволилась! Злой, как черт, я помчался к ней домой. Открыла мне незнакомая женщина и сказала, что прежняя хозяйка уехала неизвестно куда.
Я бы мог, конечно, через паспортный стол выяснить в какой город она уехала. Но не стал этого делать, оскорбленный в лучших своих чувствах: «Уехать, не простившись, тайком, после трех лет дружеских отношений!» А тут разразился этот скандал с железом, и мне вовсе не до Юльки стало. Да она и раньше большого места в моей жизни не занимала: так, что – то вроде игрушки или дорогого украшения…
Зоя – это другое. Это жена, которой я поверял, если не все мысли, то значительную их часть.
Я уже упоминал ту бессонную ночь, когда впервые задумался о душе Зои, или о сплаве ее мировоззрения и чувств, если отбросить душу, как устарелую категорию, и выражаться современным наукообразным языком. Мне было под сорок, когда я женился на Зое, ей—24 года. Познакомились мы в институте, где я учился заочно – она работала на кафедре и принимала наши контрольные работы. Меня привлекла в ней не столько красота, хотя Зоя и была красива, а этакий шарм, которого мне самому не хватало. У классиков довольно подробно описано, как иная из женщин при малых средствах умеет одеться, если не шикарно, то уж элегантно. Я в ту пору с классиками был знаком больше понаслышке, и мои наблюдения за манерой одеваться этой миловидной особы отличались свежестью восприятия.
Был я в нее влюблен? Едва ли. Нетерпеливого стремления к физическому сближению, как после, с Юлией, не испытывал, но если она соглашалась сходить со мной в ресторан или в театр, я, как выражался один мой знакомый, вырастал сам над собой. Зоя обладала качествами настолько новыми для меня, что я не всегда мог понять их, хотя и старался. Я пыжился, чтобы держаться в ее присутствии на уровне и не ударить в грязь лицом, а однажды подумал: «Я, верно, лучше пойму ее, если она постоянно будет со мной рядом». И сделал предложение. Именно сделал предложение своей избраннице по всей форме: с цветами, в саду. Под вечер, когда Зоя пришла ан свидание по моей просьбе в белом платье, а я оделся по этому случаю в черный парадный костюм. Наверно, издали сцену, которую я тогда разыграл, можно было принять за киносъемку…
Но не одно стремление обладать предметом, ценность которого я хотя и угадывал, но еще не мог определить с необходимой точностью, подвигло меня на такой шаг, как женитьба. Быть с Зоей на людях стало тогда для меня источником необъяснимого удовольствия, особенно с тех пор, как Зоя, благодаря мне, перестала стесняться в тратах на свои туалеты. Но и это было не все.
Я был человек исключительного одиночества: ни родных, ни друзей, ибо отношения с Петром Петровичем были чем угодно, только не дружбой. Других людей, которые бы так же, как он, поразили мое воображение, я в своей жизни так и не встретил. А ведь каждому хочется иногда поплакать в терпеливую жилетку. Почему – то мне казалось, что Зоя, хотя бы в благодарность за те благодеяния которыми я осыпал ее, должна была понимать меня, уметь оказывать ту моральную поддержку, в которой я, случалось, нуждался . Короче:, мне был нужен близкий человек, которому я мог бы время от времени открывать душу, как верующий открывает ее священнику на исповеди.
С Зоей мы расстались за год до той катастрофы, что разразилась из – за аферы с железом. Мы прожили к тому времени около пяти лет и не столько свыкались друг с другом, сколько отталкивались, как звезды в расширяющейся вселенной. Только первое время жила эта женщина со мной, как бы с закрытыми глазами, но, по мере того, как росла моя откровенность с ней, росло и ее отчуждение. Когда разыгрался мой роман с Юлией, Зоя жила уже настолько обособленно, что даже видались мы не каждый день, и последовавший затем развод не был для меня неожиданностью. Слишком разными людьми мы оказались. И дело не в том, что я нарушил супружескую верность. Слово – то какое глупое – верность. Разве мы можем быть хоть в чем – нибудь уверенными? Мы не уверены ни в самих себе, ни в завтрашнем дне, ни, тем более, в наших близких… По – моему даже говорить об этом всерьез смешно, и те, кто твердит, что они однолюбы, лгут особенно беззастенчиво. Когда Зоя ушла, я не сразу понял всю значимость этого. Много позже , пережив не одну драму в своей жизни, я осознал, как велика была эта потеря.
Всю жизнь она противостояла тому, что несло унижение, оскорбление, боль людям. В мире, где постоянно все со всеми грызутся из – за кости , куска пирога, власти или призрака ее, она готова была отказаться от своей доли благ, чтобы только окружающие ее люди перестали рвать друг другу шкуру. Вечно она пыталась помочь тому, кто в этом нуждался, но в случае удачи ее обычно ждала не признательность того, кто вырвал с ее помощью вожделенный кусок, а настороженность, что она потребует свою долю добычи. Потом она стала все реже участвовать в этой вечной людской свалке. И, уйдя от меня, как – то быстро исчезла с горизонта, словно и не было ее никогда…
Да, Зоя была слеплена, что называется, совершенно из другого, чем я, теста. Хотя почему из другого? Разве в детстве я не был голубым колокольчиком? Просто моя жизнь текла совсем по иному руслу, чем ее, может быть, вдали от тепла, вот и завял лазорев цвет раньше времени.
А потом она стала мне сниться… И в деталях все повторяется, как я собираюсь навестить ее и лениво думаю о том, что может она уже душу богу отдала с голоду, умиляясь, что нет в моем лексиконе таких грубых выражений, как «эта дура». «нечего жрать». «подохла с голоду» и т. д. Я наполняюсь гордостью от сознания правильности, почти праведности собственного бытия. А потом вдруг в душу мою закрадывается сомнение: а нужно ли было так надрываться, так крушить все на своем пути только ради одной постоянной сытости, порождающей тяжесть в желудке, сонливость и необъяснимую злобу на себя, на весь мир ? Может Зоя была права, спрятавшись где – то в жалкой хижине от соблазнов мира?
И я вижу эту хижину – старый полуразвалившийся домишко,-- а я, нагруженный двумя корзинами, полными изысканных деликатесов, окорока, которые я уже не могу есть, копчености, икра… Одет я в свой лучший, во всяком случае, самый дорогой костюм, к которому не привык и он стесняет ми движения… А может не в костюме дело? Может мне неловко стучать в ветхую дверь, за которой я ожидаю увидеть свою бывшую жену? И все – таки я перебарываю себя, чтобы узнать тайну, секрет ее умения жить вот так, отказываясь, порой, от самого необходимого. Я толкаю дверь, она жалобно всхлипывает и поддается, в нос ударяют ненавистные мне запахи тления и пыли, столь свойственные всем старым жилищам…
Зоя, Зоя! Я вспоминаю о тебе и во сне, и наяву и все пытаюсь понять, почему не сложилась наша совместная жизнь. Моей вины в этом, вроде бы, нет…
Я не из тех мужей, что стремятся превратить свою спутницу жизни в кариатиду, поддерживающую основы семейного очага, хотя и знаю мужчин, которым такое положение дел не кажется противоестественным. Жены их и на производстве работают, и зарплату в дом приносят, и детей воспитывают, и обслуживают всю семью, а они лишь пользуются их заботами, в лучшем случае – говорят, время от времени, слова, которыми пытаются смягчить домашний гнет. А есть и такие, как мой знакомый Севка Пещерин, для кого жена просто бесплатная прислуга. Хотя слово бесплатная он бы счел неточным, поскольку платил ей за уход тем, что кормил и одевал ее, но не позволял поступать на работу, чтобы у нее не было неподотчетных денег. «Деньги баб только портят», -- уверял он, --Моя жена потому и место свое знает, что никогда не имела денег кроме тех, что я даю ей на расходы».
Дремучий человек, хотя по его респектабельному виду этого не скажешь. В обществе он никогда не назовет бабой даже свою жену. Все у него только «женщины», «дамы», будто он и слово «баба» не знает. И лишь в откровениях со своим завхозом позволяет себе называть вещи своими именами. Но Севка -- он и есть Севка, не человек, а так, обсевок. И жена его – баба натуральная: одевается абы во что. Вечно облачена в какие-то допотопные юбки и кофты, простоволосая, лицо грубое, жесткое. Прислуга. Даже в отношениях с детьми ей отведена лишь эта незавидная роль – обстирать, накормить, обмыть, а воспитывать их -- его мужское дело. Может быть, он и прав? Не знаю. Не могу судить, не имея своих детей. Но факт налицо: сын его окончил институт международных отношений, работает в посольстве одной из северных стран. Этакий вылощенный барчук, точная копия отца: среднего роста, крепенький, как гриб – боровик.
Лично мне случается изредка сделать добро кому – то бескорыстно, без надежды извлечь из этого какую – либо выгоду для себя, хотя бы в будущем. Для Всеволода это исключено. Он даже в лес просто так не ходит.
-- Что за отдых в лесу! Я устаю хуже, чем на работе. Ведь сколько надо обежать, обыскать, пока наберешь корзину грибов или рюкзак орехов…
Положим, я и сам не помню, чтобы ходил в лес просто так, чтобы полюбоваться на оттенки зелени летом или на роскошную пестроту осени. А ведь в детстве наши с ним отношения складывались совсем по – другому… Увы! Уже давно я перестал видеть в нем друга, а воспринимаю как предмет наживы. Впрочем, и с людьми дружба для меня давно стала синонимом выгоды: тоже общаешься с человеком лишь постольку, поскольку это выгодно тебе, и надо полагать, ему тоже. Хотя это уже его дело…
Раньше Всеволод работал начальником областного управления кинофикации, потом перебросили его а трудовые резервы и десять лет он просидел в замах, а за три года до пенсии попросил, чтобы его назначили директором самого крупного у нас училища: зарплата повыше, пенсию начислят побольше. Но как был замом по натуре, так им и остался: все норовит, чтобы все вопросы решались кем – нибудь без него, возится с бумажками, справками, характеристиками… А о его наборе улыбок у нас в городе даже анекдоты ходят. Для высшего начальства все наготове улыбка сдержанная, полная достоинства, хотя и не лишенная некоторого подобострастия. Для людей, от которых зависит исполнение того или иного его желания – целая гамма разных улыбок, от откровенно- заискивающей, до нежной, какими мы одариваем милых нам женщин. Но самые теплые и обаятельные его улыбки предназначены подчиненным и родителям учащихся. Каждого он старался обаять. И не только улыбками, но и словами, и действиями. Был случай, когда прислали к нему на должность заместителя отставника одного. Севка подполковника этого целую неделю по три часа в день мурыжил разными жалостными словами. Тот поначалу был очарован эрудицией директора, а потом удивлен, потом пришел в недоумение и, как человек военный, спросил прямо:
-- Вы не хотите, чтобы я у вас работал?
-- Что Вы, что Вы! -- Севка даже ручками, коротенькими, как у японца, замахал и осиял отставника сразу всеми своими улыбками.
-- В таком случае завтра я приступаю к работе.
-- Конечно, конечно… Я ведь только хотел сказать, что у нас тут очень сложно… контингент, знаете, какой? Переходный возраст, ну и все прочее…
Отставник на что прост, а понял.
--Я не стану у вас работать.
-- Насилу, понимаешь, выпроводил его, -- рассказывал мне потом Севка.
--А ты бы сразу отказал и все.
-- Ты что! Ведь обком прислал. Я уж рад, что мужик догадливым оказался! А то прислали мне в прошлом году даму одну. Я ей про то, она мне про это, я ей речь на полчаса, она мне – чуть не на час. Так и пришлось взять ее на работу. Уж чего только не делал потом, чтобы сама ушла: и деликатностью, и грубостью брал, и откровенным хамством окружили ее мои помощники –завхоз и другой зам, а она знай себе хлопочет. Ладно, думаю, погоди! Всем премии – ей нет. Не поняла. На совещания к себе не стал ее пускать. Насилу выжили.
--Стоило столько хлопотать.
-- Тебе легко говорить, а ты в мое положение войди! Пришел сюда – к разбитому корыту. Все надо было заново начинать.
Ну, думаю, понес. А где ты раньше был, когда в управлении работал? Почему тогда не навел тут порядок? Да что с Севки взять! Где бы он ни работал, всюду искал щель для отсидки. И вот ведь слизняк – слизняком, а свои дела устраивать умеет. Обкомовских посланцев на работу не взял, а мне надоел просьбами: порекомендуй ему человека, который бы умел находить полезные ископаемые даже там, где их никогда не было. Вроде мне больше делать нечего как ублажать этого вечного иждивенца.
…О Юльке я почти не вспоминал. Ни в годы скитаний, ни в последующие времена, полные взлетов и падений. Увидев ее на похоронах в роли вдовы Петра Петровича, подумал: « Склевала – таки сорока старца!» И лишь много позже понял, что в нашу последнюю встречу Петр Петрович старался отделаться от меня совсем по иной причине, а точнее сказать, что причин этих у него было целых две. И первая – та, что он испытывал, видимо, неловкость в разговоре со мной из – за Юлии. Жаль, что не довелось больше свидеться… Но, наверно, он и сам узнал, хотя бы чуть позже, цену этому последнему своему призу. Но лучше, если он хоть в этом заблуждался: иллюзии тешат душу лучше, чем сбывшиеся желания. К сожалению, забвенье таким людям, как он, не дано. Но, даже зная цену моей хитренькой птичке, он, видимо, имел от нее что – то, что тешило его. Так думал я много лет, а недавно узнал, что жестоко ошибался и в этих своих предположениях. Не ради тщеславия, свойственного стареющему бонвивану, не в опьянении любовным напитком, не ради восторгов дряхлеющего тела сошелся он с Юлией Евменовной. Просто у нее в руках оказалась некая ниточка, потянув за которую, она могла подвести моего приятеля к скамье подсудимых.
-- Это не входило в мои интересы, сам понимаешь, -- рассказывала мне она, когда я зашел к ней недавно. – Мне нужно было, чтобы он на мне женился, а без принуждения он бы на это не пошел.
--Но почему именно за него? – спросил я.
-- Странно слышать такие вопросы от тебя…
--Видишь ли, я сам собирался жениться на тебе в ту пору.
-- Да, а сам исчез в неизвестном направлении. Я ведь разыскивала тебя после той истории с железом.
-- Ты, я вижу, времени даром не теряла.
Юлия пожала плечами:
-- Хочешь жить, умей вертеться. Не так ли?
-- Так вот почему Петр Петрович был так холоден со мной, когда я перед отъездом встретился с ним!
-- И вовсе не потому, -- словно читая мои мысли, возразила Юлия. – У него в то время были крупные неприятности и без этих ваших жалких провинциальных дел. Слышал, небось, о процессе над валютчиками? Ну, так наш уважаемый Петр Петрович чуть не загремел тогда «под фанфары». Открутился, конечно, а были мгновения, которые могли оставить в его жизни совсем не те отметины, к которым он стремился.
Я смотрел на Юлию Евменовну и с трудом узнавал ее в этой широкобедрой щедро набеленной даме прежнюю Юльку. Ничего сорочьего в ее теперешней повадке не было. Со мной она держалась с холодным достоинством, как коронованная особа с бывшим своим подчиненным. Но я знал, что это – лишь одна из ее многочисленных масок. Какой она умела быть кошечкой, даже при ее внушительном торсе… того гляди, замяукает. А то вдруг изобразит простецкую бой- бабу, которой и море по колено: частушки, прибаутки – как из репродуктора. Какая актриса, возможно, загублена в этой стареющей уже даме, подумал я. Но мысли эти были поверхностные, которым не было пути в глубины моего сознания. Юлия, как и Пещерин, принадлежали к типу людей, совершенно не интересных мне, хотя он был обыкновенной тлей, а она скорее похожа была сейчас на шакала. Оба они за всю свою жизнь не сделали ничего, что бы хоть как – то оправдывало их вполне обеспеченное существование, доказывало их принадлежность к роду человеческому. В их случае известное в то время утверждение: «Кто не работает, тот не ест» -- утратило силу. И ели, и пили оба вволю, но палец о палец не ударили, чтобы их можно было назвать трудящимися.
Меня больше интересовал человек, который уже ушел. И который, видимо, унес с собой не одну тайну, разгадать которые не дано даже мне, хотя я знал этого человека все – таки больше, чем другие, постиг, как выражается один из героев Достоевского. Как и ему, мне доводилось вывести в передовые не одну захудалую контору «Рога и копыта», предвидеть ход противника на два – три хода вперед. Жаль, что от его не осталось мемуаров, и вообще никто из наших не балуется этим. Я бы сказал, что это даже запрещается техникой безопасности нашей работы.
Где я работаю? А разве это имеет значение? Я могу быь, и был не раз, на довольно видных руководящих должностях, конечно, не на первых ролях, ибо сие противоречит линии поведения людей нашего клана. Сама эта линия чем – то сходна с образом жизни, который похоже ведут разведчики, или шпионы, как их зовут в просторечии: те же милые алкогольно – гастрономические радости, духовные и даже сексуальны, но без излишеств. Никто никогда не печатает наших портретов в газетах и журналах, не пишет о нас. О разведчиках иногда, обычно после их смерти, еще могут просочиться в массы обывателя острые, щекочущие нервы, подробности работы за границей, как это было с Зорге, о нас – никогда, разве что в протоколах судебных заседаний. Но под суд идут люди иного плана – преступники, те, кто не уважает закон, или же вырываются из общего течения и их выбрасывает, как снулую рыбу на берег. В массе же своей мы безлики, неуловимы, хотя и вездесущи.
Есть такой грибок, кандида называется, то есть простейший. Как утверждает наука, в малых количествах он есть в организме каждого человека и это не опасно, поскольку ему постоянно противостоят антитела, подавляющие его. Но в определенных условиях это оказывается им не под силу, и грибок начинает распространяться, поражая отдельные части тела, а при благоприятных обстоятельствах он может даже привести к летальному исходу.
Мы тоже – простейшие, безликие, как этот грибок. И не в том суть, что каждый из нас тащит в себе, гребет и руками и лопатой. Не так уж много успевает за свою жизнь наворовать один человек – иной спец самым что ни на есть законным путем получает всяческих благ куда больше, чем я, хотя и не прилагает к тому набора ухищрений, как это приходится делать мне. Но и грибок кандида сам по себе – сущий пустяк, и опасен лишь когда распространится по всему телу. Может это и не очень удачное сравнение, но какое есть
Есть у меня друг – актер. Немолодой уже человек, вечно он что – нибудь напевает: то куплеты какие – то глупые, а то просто два – три бессмысленных слова, вроде «На музыку Вивальди, Вивальди, Вивальди!»
--Это какой – такой Вивальди, о котором ты все поешь?
--Это, братец ты мой, композитор был. В Италии,- без запинки отвечает, как автомат, словно ждал мой вопрос. А я ведь знаю, что никогда ничего он про этого композитора не слышал, не читал, не думал и кроме имени ничего о нем не знает. Впрочем, Скоморох – так зовем мы моего друга в узком кругу – задумываться не привык, хотя и слывет остроумным человеком, но это его остроумие выражается набором более или менее забавных выражений, бесконечным числом анекдотов, всевозможными историями, чаще всего нелепыми. Временами мне кажется, что вместо души у него магнитолента. Стоит нажать клавишу, и посыплются всякие истории, не связанные друг с другом, чаще всего смешные, даже остроумные. И таких вот механических людей становится вокруг меня все больше. Я и сам в чем – то с ним схож – тоже привык скользить по поверхности, не особо задумываясь о своих поступках. Мальчишкой я любил бросать вскользь по воде камешки – «делать блины». Чем дальше пробежит по воде камешек, тем лучше. Сколько кругов, бывало, даст такой снаряд на спокойной глади воды. Побегут они, сферически расширяясь, к берегу, покроют рябью только что зеркально гладкое лицо реки и исчезнут. А внутри, в глубине, там, где идет настоящая жизнь ее, они никакого впечатления не произведут. Даже на дно такой метательный снаряд опустится тихо, без всплеска, израсходовав всю энергию на рикошетные скачки по лону вод. Нечто подобное давно уже сталось с моей душой. Что в нее ни бросишь, скользит, чуть рябит и тут же затихает.
Мой теперешний возраст крут и не допускает переутомления, но и сейчас я не могу изменить свою скорость – скорость гончей на следу. Это укорачивает мне жизнь, но именно в этой гонке и состоит для меня весь смысл жизни, хотя Скоморох и иронизирует надо мной:
-- Половина твоих дел, Константин, и выеденного яйца не стоит. Брось их все, наслаждайся жизнью.
Чертов эпикуреец, он – то может себе позволить, уж он – то никогда никуда не спешил. Стереотип поведения, усвоенный им, заключается в том, чтобы не задумываться ни над чем, не травить себя сомнениями, иметь все через малые затраты сил, ибо главная цель – щадить себя, беречь свою драгоценную персону.
В молодости он был талантлив, и у него бывали взлеты вдохновенья, но он довольно скоро остыл и ему стало хватать времени на все эти совещания – заседания, на всю эту суету общественной жизни, которая скорей, чем все прочее, ведет к степеням и наградам. Во всяком случае, Заслуженного он схватил, когда ни сам не брался, ни ему никто не предлагал ведущих ролей, но он уже был членом худсовета, а это была та хорошая охапка соломы, которую он бросил на то место, куда намеревался не упасть, а приземлиться. Со временем и эта должность показалась ему обременительной, круг его интересов стал шире, вышел за рампу, как он сам говорил. Именно в это время мы и познакомились.
Было это на банкете в облпотребсоюзе, где я в то время был заведующим отделом. Не помню, по какому случаю собрались – банкет был из средних, обыкновенная попойка, если бы не обилие закусок, и не присутствие дам за столом. Третьим обстоятельством, облагораживающим наше застолье, было выступление заслуженного артиста республики, фамилию не назовем, моего теперешнего приятеля по прозвищу Скоморох. Он читал «Переправу» Твардовского. Хорошо читал. Зажигательно. А может, мне это показалось, как – никак сам я после нескольких коньячных рюмок был похож на небольшой костер, готовый вспыхнуть – внутри уже рдело, и достаточно было легкого ветерка или слабого чуть заметного язычка спички, чтобы я запылал торжествующе и страшно. Эту роль сыграл в тот раз актер.
Смутно припоминаю, как, когда и куда мы с ним ушли с банкета. Скоморох рассказывал после, что обошли мы с ним за сутки не только все рестораны, чайные или иные забегаловки в округе, не только в городе, как что гнало нас, но и дома знакомых мне и мало знакомых женщин. И что самое странное, всюду нас привечали, угощали отборными яствами, словно я был добрым волшебником, которому стоит сказать: «Сим – сим, открой дверь» -- и счастье тех, с кем я общался, будет обеспечено. Не знаю, как для других, но для актера я эту роль сыграл, хотя и угощаться ему до этого приходилось, и кумиром публики он бывал. И не потому, что был актер, имел имя, но и как человек обаятельный. Он и меня, стервец, обаял. Давно вижу его насквозь, знаю, что это за бестия, а обходиться без него не могу. У иных людей с возрастом развивается страсть к старым вещам. У меня этой страсти нет. Наоборот, я даже не терплю старья с его запахом пота и пыли. Хороши только новые свежие вещи. Но я дорожу людьми, с которыми меня связывают годы. И не в общих воспоминаниях дело – я не сентиментален, просто с ними я всегда знаю, чего от них можно ждать. А это необходимо для моего душевного комфорта, как обстоятельство, способствующее моему скоростному бегу. Потому что я все еще нахожусь в роли гончей на следу и, надо полагать, не выйду из нее до конца своих дней, какие бы тени надо мной не витали.
| |
|