--
Как-то глупо и гулко внутри,
и почти ничего неохота
у подножия этих витрин,
как букашка стою, как пехота
под обстрелом – прижался щекой
к запотевшему галлюцинозу,
и туманом пошел над рекой –
через скованность, через воздух.
Помолились бы что ль обо мне…
Есть, о ком… помолились бы что ли?
Дело не во вселенской вине
или нечеловеческой доле
быть оправданным наверняка.
Помолитесь, если не в падлу.
Убегает моя река
к водопаду.
--
По стеклу тихой каплей стекая,
словно в омут летя головой.
Жизнь, обычная жизнь – такая,
что хоть волком завой, хоть совой
закричи – не воротится время.
Ход созвездий непоколебим.
Шелестят еле слышно деревья,
дышит небо, и выше – над ним –
все живет – до последней крупицы –
каждый неразличимый намек.
И бессмысленно торопиться.
И никто никогда не мог –
кроме Бога – увидеть сразу
миллиарды парсеков родства
и осмыслить единый разум
за фракталами естества.
Паранойя железобетона –
мир закованный в кандалах.
Со времен все того же Платона
и до наших – увы и ах –
ничего не меняется – в общем.
Мы такие, какие мы.
И когда-нибудь плохо кончим
в паранойе этой тюрьмы.
…и когда-нибудь плохо кончим
в паранойе своей тюрьмы.
--
Годы берут свое.
В мире усталых женщин
можно быть хоть свиньей.
В мире, где правят вещи,
можно быть хоть овцой.
В мире глухих и грубых,
в мире живых мертвецов,
в мире ходячих трупов.
Столько всего вокруг!
Деревья, бабочки, звезды,
и дальше – за кругом круг,
и больше не нужен воздух,
не говоря про еду
и подуставшее тело,
которое в этом аду
тридцать три года ело.
Вырваться б из оков
наших смешных поллюций –
календарных веков,
бессмысленных революций,
кукольных диктатур,
подгоревшего мяса –
в две тысячи пятом году,
в мире, где правит масса.
--
Мы включаемся в эти схемы,
Как сомнамбулы на ветру.
Совершенно неважно, с кем мы.
Кто мы – тоже неважно. К утру
Поплывет над столицей прохлада
И захочется каплю пожить.
Крепкий кофе, вкус шоколада.
И закуришь. И ворон вскружит
Над твоей, над моей головою.
Ты лежи – все еще впереди.
Я от этого скоро завою.
Сердце снова забьется в груди,
И подумается случайно –
Никогда уже. Никогда.
Все так вспомнится необычайно.
Каждый год, сразу все года.
Ты лежишь? Ты лежи под горою.
Не пытайся роптать на судьбу.
Этой лунной подлунной порою,
В этом цинковом, страшном гробу.
Я тебе подарю серенаду
И станцую тебе стриптиз.
И не надо жалеть, и не надо
Слушать карканье этих птиц.
Ты жива ли, моя недотрога?
Помолись за себя, за меня.
Я люблю тебя в сполохах рока
И кармических брызгах огня.
Мне ведь тоже от этого страшно.
Ты лежи и дыши, дыши.
Ведь неважно, совсем неважно,
Что у нас, если нет души.
Мне ведь тоже хотелось до жути
Хоть чего-нибудь, хоть чего.
Это Боженька с нами так шутит –
Улыбнулся, и нет ничего,
Улыбнулся, и вновь народилось.
Что-то есть, черт возьми, что-то есть,
А не просто взяло и приснилось.
Это Боженька нас так ест.
По заслугам – конечно, бесспорно –
Времена, числа и падежи,
И эротика – даже не порно.
Ты лежи и дыши, дыши.
Впереди бесконечная осень,
Звезды в яблоках, тишина.
Я опять не вернулся в восемь,
Дорогая моя жена.
--
/Саше Лугину/
Даже если однажды окажешься меж –
убивай, но не ешь.
Зависай там, где входят в тебя небеса –
но не вздумай кусать.
Филигранная точность небесных теней.
Всё становится уже.
Удлиняя, не делайся сам длинней –
это ужас.
-
Мы выживем. Не все, но выживем,
и будем жить, и будем умирать.
Уже почти. Мы выждали, мы выждали –
сложив с себя – за ратью рать –
тщеславных трепыханий полномочия,
обидчивости легкой кисею.
Уже почти. Оно уже воочию
мерещится сквозь череду мою –
дней и ночей – укутанных, обласканных.
За миром мир, за дверью дверь.
Смотри вперед внимательными глазками,
и верь увиденному. Верь.
Уже почти. Не будет дальше слякоти,
и глупому ворчанию не быть.
Они уходят потихоньку – тяготы.
Он не такой и страшный – этот быт.
Рисуй себя – всю жизнь – привычным росчерком,
оставленным на цыпочках извне –
компьютерным, чуть уловимым почерком –
мне выпавшим и выпавшим не мне.
-
В глуши бутылочного рая,
в пыли надломленных миров –
ежесекундно умирая
и оживая, будь здоров –
проходят месяцы и годы.
Простая жизнь, простые дни
моей помеченной колоды –
и не слышны, и не видны,
и слава Богу, что за ширмой
не утаилось шельмовства.
Я не согласен быть машиной
надуманного естества,
я не хочу быть инструментом
каких-то прихотей земных,
ангажементом, элементом
нечеловеческих, иных –
всегда порочных, вечно лживых
кривляний в зеркале судьбы.
Я буду жить, поскольку живы
поляны, реки и дубы.
-
Я уйду накануне дождей,
пережив от велика до мала
всех диктаторов и вождей
от Австралии до Ямала.
Я уйду, потому что пора.
Я уйду для того, чтоб проснуться.
Пусть кричит мне вослед детвора,
пусть на счастье колотятся блюдца.
Для того, чтобы стрелки часов –
так и тикают, так и ходят –
встали меж часовых поясов –
я уйду, потому что уходят.
Я уйду эдак лет через дцать,
чтобы звездочкой в небе мерцать.
слова
/Саше Консерве и его жене Наташе/
Столько книжек вокруг, что абзац –
биомассы, библиотеки
чистоплюйства цивилизац-
ий в единственном человеке,
прочитавшем всю эту муру –
мешанину нагромождений –
неподвластную топору
деревянную выборку. Тени
разбегаются по углам,
и кричит перечитанный город,
опрокинутый в собственный хлам,
как когда-то в обугленный короб –
без надгробия, без причин.
Только лязг проржавевшей страницы.
Только толпы угрюмых мужчин
по помойкам бумажной столицы.
Только отзвуки тишины
разливаются вдоль колоннады.
…и никак не уснуть без жены,
и не надо. В помине не надо…
Еле крадучись, чуть дыша,
нарождается новое Слово –
может, даже душа, душа –
избалованная. Избалован.
По рубцу – свежесрезанный шрам –
тихим скальпелем, чтоб зашили.
Не читайте меня малышам.
Пусть живут, как однажды жили
или дважды. Иным – сто раз
перемешиваться с природой,
с перегноем, с обрывками фраз,
с беспородной своей породой,
но потом… Тишина за сим.
Не скажу, что случится дальше.
Это – тайна, и малым сим,
и большим, и огромным даже
ни к чему слишком много знать.
Не случайно всегда смывало
и рабов, и жрецов, и знать –
всех подряд – вереницей, валом,
друг на друге, по одному –
лишь бы только успеть к восходу
написать себе самому –
самому бы себе в угоду
написать, а потом – пускай –
хоть потоп, хоть в затылок целься,
хоть себя самого у виска
гладь, как градусник гладит Цельсий,
но – не смей! Ничего не смей!
Очень скоро навалит снега,
и так много разбитых семей,
и никчемное это эго –
иго прошлого. Помяни,
если хватит в утробе света,
дни и ночи, ночи и дни –
ведь они заслужили это,
ведь не будет таких других.
Чистоплюйство цивилизаций
существует для нас одних
в резервациях резерваций.
Это – заговор. Так читай,
чтоб не думать о спайках смысла.
Это – заговор. Так читай,
чтоб не думать о спайках смысла.
Помолись потом, помолись –
за меня, за себя, за друга,
за врага, за землю, за высь –
чтобы все было заебись –
враг и друг, и его подруга –
чтобы крепче жилось вдвоем,
чтобы было до старости тело.
Помолись Ему и о нем –
чтоб дышало оно и хотело,
и душа, чтоб его душа
не гнила, не гнала, не чахла
в мире времени, падежа –
каждой клеточкой, каждая чакра
и живая, и мертвая ткань.
Милый Боже, Бессмертный Боже,
дай им каждому, каждому дай
все, что надо, и даже больше –
лишь бы жили они вдвоем.
…лишь бы помнили только о Нем.
-
«Век мой, зверь мой…»
Осип Мандельштам
Осмотрительная кругом
распахнула свои ресницы,
претворилась сперва врагом,
после – оборотнем столицы
закричала одной собой,
разметала стога по снегу.
Скоро грянет священный бой,
долгожданный для человека.
Зверь скребется внутри нутра,
оставляя на стеклах иней.
Дуют северные ветра –
по следам, вдоль пунктирных линий,
через годы, сквозь ведовство,
в рыжих косах моей столицы.
Колдовство кругом, колдовство
распахнуло свои ресницы
и завыло, и оберег
пошатнулся, но не разбился.
Здравствуй, мой двадцать первый век.
Я – твой крошечный человек.
Видишь, как я к тебе явился?
Чуть ступая по насту дня,
еле чавкая в талую жижу.
Видишь крошечного меня?
Видишь столб моего огня?
Если видишь – я тоже вижу.
Если нет – то и нет суда.
Так и будем играть в потёмки –
без оскомины, без стыда,
без какого-нибудь следа –
в людях спрятавшиеся волки.
-
…и безбрежную даль повело поволокой тумана,
и не хочется больше прощений себе самому,
и уже бесполезная узость тупого дивана
вдруг напомнила клетку и всю остальную тюрьму,
и никак не сбежать, не укрыться от жгучего зноя
и от мерзлой оскомины с кончика языка.
Стоя вдоль, поперек, сикось-накось, но все-таки стоя,
я стою до сих пор, и от качки стонали зека,
и слетали не раз в непорочность глухие проклятья,
и совсем через край, через тысячи беглых годков
рвались души на Север и бились в объятиях платья
под кантаты бомбежек и треск похоронных гудков,
и одна навсегда поднималась вдоль памяти воля,
и смотрели глаза через сумрачные облака,
и бежали детишки, и пахло распаханным поле –
будто бы недалёко и будто бы издалека,
и металось в груди, и, похоже, что это не сердце,
и не легкие, а совершенно иное нутро
подступило вплотную, как роковая принцесса,
как барон из мультфильма, усевшийся на ядро.
И такая вот дурь филигранно сменяла картинки,
утопая в гордыне, в тщеславии, в кутерьме,
и вокруг были только болваны, шуты и кретинки –
в этой маленькой клетке и всей этой глупой тюрьме,
и хотелось на волю – к цветам, к облакам, к полустанкам,
к магазинам, к машинам, к обычному бытию,
а не думать про жизнь, обуздав ее образы танком,
и любить эту жизнь, эту жизнь – и свою, и твою.
-
Запотевшие стекла и рыба под маринадом,
самогонка в бутылках, похмелье на месяц вперед –
так живут на Руси – между раем и адом –
из столетья в столетье, из рода в род.
Под ноябрьские праздники выпадет снега.
Дни рожденья вождей приурочатся к похоронам
человека, зашуганного в трепыханиях века,
в трепыханиях века заморенного человека,
и не хочется больше застолий чуть выжившим нам –
так и не обобравшим пространство отчизны до нитки.
Золотыми глазами смотря на вселенский потоп,
я читаю по памяти в пыль превращенные свитки,
я пытаюсь забыть все, что станется с миром потом.
Поскорей бы уснуть и проспать, и очнуться за морем
разливанного счастья, отверженного перед тем,
как добро притворилось однажды нечаянным горем
и коснулось перстом одеснующим скорченных тел.
Мне бы только уснуть и проспать, и очнуться за лесом
небоскребов, сложившихся в сумрачный Вавилон –
между миром людей и огнем, и каленым железом,
между миром людей, если все еще есть где-то он.
| |
|